Суер
Шрифт:
– Туману, Пахомыч, туману! Я так и знал, что этот остров не доведет до добра! Туману же дай!
– Да вот же он! Пей!
– Туману! Туману! Туману! Чтоб ясность была!
– А что касательно червонца. Как видите, милостивый государь мой, отчего-то никто не дает!
– Сэры, сэры! Может быть, скинетесь? Людка, Боряшка, лименты.
– Да вы сами видите, у нас друг туману требует. Видимо - солнечный удар. Нам нужно срочно на корабль.
– Сэр! Последний трюк! Клянусь, этого никто не умеет делать! Я сейчас сойду с ума! Понимаете?
– Не надо, - прорвался я, оглядывая стоящий колом мир и звук в нем, не надо... вот червонец... с ума сходят все время и без пирамиды и ступенек... а этот убежавший пусть вернется. Только поскорее... червонец за то, чтоб мне не смотреть. Ясно? Закрываю глаза! Бери червонец.
Я закрыл глаза и почувствовал, будто перо ветра смахнуло монету с моей руки.
Потом что-то шелестело, хрустела галька, сипел песок, но я не открывал глаз, пока Пахомыч не сказал:
– Сошлися!
И я открыл глаза.
Перо ветра, конечно, улетело.
Пальмы брякали кокосами.
Нищие тянули руки.
Суер раздавал червонцы.
Я шел к шлюпке.
Глава LXXII. Стакан тумана
Ух, какое огромное облегчение почувствовал я, когда мы наконец отвалили от этого тяжелейшего острова. Гора с плеч!
И матросы гребли повеселее, и Суер глядел в океан платиновым глазом, лоцман Кацман отирал просоленный морем лоб, Пахомыч споласкивал граненый стакан, перегнувшись через борт.
– Слушай-ка, Пахомыч, - сказал я, - откуда у тебя туман-то взялся?
– Туман у меня всегда при себе, - отвечал старпом, доставая из внутреннего жилетного кармана объемистую флягу (так вот что у него все время оттопыривалось! А я-то думал - Тэтэ!). На этикетке написано было "ТУМАН", 55 копеек:
Т - трудноусвояемый
У - умственноудушающий
М - моральноопустошительный
А - абалдительный
Н - напитк.
– Напитк?
– утомленно переспросил я.
– А "О"-то куда подевалось?
– А "О", господин мой, вы как раз и выпили, находясь в состоянии помрачения. Не желает ли кто распить и остальные буквы?
– Можно, - сказал Суер.
– Немножечко "А". Тридцать пять грамм, на самое донышко.
– А мне "ЭН", - согласился и лоцман.
– На два пальца.
– А вам, юнга?
Юнга промолчал. Он вообще как-то поник, замолк, иссяк.
– Что с вами?
– ласково спросил старпом.
– Нездоровится? Глоток тумана вполне поможет. Это проверено.
– Я здоров, - отвечал юнга, - но немного расстроен. Дело в том, что там, на острове - мой бедный папа.
– Там? Папа? И вы промолчали?
– Растерялся... Да и вы были слишком заняты туманом и этим бегством от самого себя.
– Что же теперь делать?
– спросил Суер, оглядывая нас.
– Возвращаться?
– Не обязательно, - сказал юнга, - я только посмотрел на него, и достаточно.
– Но вы уверены, что это ваш отец?
–
Конечно, сэр. Вот его портрет, всегда при мне, - и юнга достал из-за пазухи золотой медальон, на котором изображен был человек вроде бы с усами, а вроде бы и без усов.– Не пойму, - сказал старпом, - с усами он или без.
– Вот это-то и есть главная примета, - отвечал юнга.
– Мне и мама всегда говорила. Главная примета папы: так это не поймешь - с усами он или без.
– Надо возвращаться, - сказал капитан, - все-таки должен же сын поговорить с отцом, тем более с такою приметой. Дело за тобой, друг мой, - и капитан глянул мне в глаза, - в силах ли ты вернуться?
– Я не в силах, - отвечал я, - но и не вернуться тоже нельзя. Ненавижу этот остров, но потерплю. Пахомыч, друг, еще хоть полстакана.
Глава LXXIII. Сидящий на мраморе
Нашим возвращением островитяне были потрясены не меньше, чем крепдешином в небе.
Действительно, ведь так же не бывает: подающий подает, проходит мимо и обычно не возвращается. А тут вдруг вернулись. Да неужто целковые раздавать?
Не раздавая, однако, никаких целковых, ведомые медальоном, мы просекли строй нищих и подошли к мраморному камню, вокруг которого собрались особо грязные и жалкие собиратели подаяний. Они однообразно скулили:
– Подайте, кто сколько может... Подайте, кто сколько может... Подайте, кто сколько может...
кто сколько может...
сколько может...
На мраморном же камне сидел человек, который эту фразу, отточенную веками, трактовал иначе:
– Подайте, кто сколько НЕ МОЖЕТ.
Такой поворот идеи несколько обезоружил нас, и лоцман даже забормотал:
– Да как же так, ребе, откуда же мы возьмем?
– Действительно, - поддержал я Кацмана, - скажите, равви, как это я МОГУ подать столько, сколько НЕ МОГУ?
– Очень просто. Рубль вы можете подать?
– Могу.
– А двадцать?
– Ну, могу.
– Без "ну", без "ну", дорогой благодетель.
– Могу, - сказал я, скрипя зубами.
– И без скрипенья зубов, пожалуйста.
– Пожалуйста, - сказал я, убрав скрипенье.
– Вот двадцатка.
– Э, да двадцатку вы можете, а я прошу, сколько не можете.
– Это сколько же?
– Да я-то откуда знаю? Ну, скажем, сотню.
– Куда? Чего? Это уж вы хватили. Сотню... да я и денег-то таких в глаза... нет, никак не могу...
– Ну, а если поднапрячься?
– Нет.
– А если дико-дико перенапрячься?
– Нет, нет и нет!
– А вы в глубину-то души загляните. Загляните и поглядите, чего там, в глубине-то вашей? Есть ли сотенка?
Повинуясь какому-то магнетизму, исходящему от этого человека, я действительно заглянул в глубину своей души и нашел там, прости меня Господи, парочку сотен. Доставать их, конечно, не хотелось, но тогда чего я, как дурак, ввязался в эту философию?
– Могу, - сказал я.
– Пару сотен могу, но уж не больше.