Рахиль
Шрифт:
"Перестаньте меня проверять, доктор, - отвечал я, роняя тряпку в ведро так, чтобы брызги долетели до его халата.
– Я не сумасшедший. И с логикой у меня пока все в порядке".
"Докажите".
Я выпрямлялся над своим надоевшим уже нам обоим ведром и смотрел прямо в лицо доктору Головачеву. Он улыбался и повторял, одобрительно кивая:
"Докажите".
Яркий солнечный свет из окна падал как раз на тот участок пола, с которого я едва не стер прошлогоднюю охру, пока "беседовал" с этим "инженером человеческих душ".
"Докажите", - настойчиво говорил он, щурясь от солнечных бликов и поднося свою фигу прямо к моему лицу.
"У
Я отступал от него на один шаг и начинал раскачиваться из стороны в сторону, сильно фальшивя и к тому же перевирая слова. Я ведь не знал за два дня до этого, когда пытался в темноте зрительного зала разглядеть профиль окаменевшей рядом со мной Любы, что слова надо заучить, поскольку придется петь их доктору Головачеву в коридоре нашей с ним и с моей Рахилью психушки. К тому же Соломон Аркадьевич в кинотеатре так громко рыдал, что мешал мне как следует запомнить текст.
"Земля трещит, как пустой орех, - выводил я и тут же сбивался.
Та-та-там...чего-то...дня".
Дальше было уже понятней, и я выкрикивал во весь голос:
"Какое мне дело до вас до всех?
А вам - до меня?"
Я замолкал, Головачев усмехался и, наконец, поворачивался ко мне спиной.
"А еще знаете почему?
– кричал я ему вслед.
– Знаете, почему три пальца? Потому что слово, которое этот жест означает, тоже состоит из трех букв. Из трех! Понятно? Это же семиотика! Знаковые системы! И вообще такие вещи нельзя показывать своим подчиненным. Это неприлично! Слышите вы меня? Это неприлично! Где вы этому научились? Эй! Куда вы уходите?!"
Но он уже исчезал в соседнем коридоре.
* * *
Мое эстрадное творчество не прошло незамеченным. Медсестры и санитары стали коситься на меня еще больше, а пациенты начали меня узнавать. Я видел, что они отличают меня от других санитаров. Неясно, каким образом до них доходили флюиды из ординаторской, но я чувствовал, что они знали. Быть может, в силу своих мозговых отклонений они обладали какими-то дополнительными психическими способностями и могли запросто уловить происходящее сквозь две-три кирпичных стены, а может, просто понимали, чем отличается счастливый человек от несчастного.
Как член ВЛКСМ и будущий кандидат наук в чудеса я по возможности старался не верить. Поэтому склонялся к версии номер два.
Сумасшедшую Люсю, например, из всех чудес на свете волновали одни только бэники. По поводу эников у нее, очевидно, сложилось какое-то представление, а вот бэники - то есть как они выглядят, как ходят, во что одеваются, что едят (помимо вареников, разумеется), - все это волновало Люсю до глубины ее безумной и, судя по всему, самой прекрасной на свете души.
"А почему они всегда вместе?" - спрашивала Люся у медсестры, протягивая по утрам лодочкой сложенную ладошку.
"Нельзя им по раздельности, - отвечала сестра, отсчитывая в Люсину руку огромные белые таблетки.
– Где эники, там и бэники. Куда они друг без дружки?"
Потерпев поражение в случае с монгольским
поэтом и внуком Ленина, я наблюдал теперь за Люсей скорее уже по инерции, чем из каких-то стратегических соображений. Мой план имитации поведения сумасшедших полностью провалился. Выбрать модель оказалось невозможным. Имитировать пришлось бы буквально всех. Включая, между прочим, самого себя.Поэтому я, наверное, и решился на разговор с Люсей. На больничные правила мне уже было плевать. Конспирация не имела никакого смысла. Я не хотел теперь даже прикидываться своим.
"Бэники - это такие стиляги, - сказал я Люсе.
– В узких брюках, цветных галстуках и слушают джаз".
"Стиляги? У нас здесь жили стиляги. Они не похожи на бэников. Их любит доктор Головачев".
"Похожи, похожи. Они украли у меня жену".
"Воровать нельзя, - сказала она.
– Это плохо".
"Я знаю. Поэтому я очень расстроен".
Люся уходила от меня по коридору, наговаривая свое бесконечное "эники-бэники ели вареники", а я смотрел ей вслед, как двумя днями раньше смотрел вслед доктору Головачеву, и мне отчего-то опять было так больно и тяжело на сердце, что я всерьез задумывался: а так ли уж прав был старина Лейбниц со своим миром предустановленной гармонии? И куда эта гармония запропастилась, когда дело дошло до меня?
Впрочем, на разговор с Люсей я решился не только из-за того, что мне теперь было плевать на больничные правила. Если бы мною двигало только это, я бы, наверное, просто разбил какое-нибудь стекло или еще раз опрокинул чернильницу. Но дело заключалось не в одном нарушении больничного распорядка. Я хотел поговорить с Люсей, потому что она знала про любовь.
Про любовь, и не только.
Близкие начали подозревать, что с ней на эту тему не все в порядке, когда она пришла на день рождения к своей подруге, выпила вина, присела на корточки перед чужой шестилетней девочкой, погладила ее по голове, сняла с себя золотое кольцо и вложила его девочке в мягкий розовый кулачок.
"Ты хорошая, - сказала Люся.
– Я тебя очень люблю".
Всем понравилось, но колечко Люсе вернули. Девочку успокоили леденцом.
Потом Люся отказалась получать на работе зарплату. Она сказала мужу, что боится разбогатеть, и он начал ходить второго и семнадцатого числа к проходной авиазаправочной службы, чтобы убедить Люсю вернуться к кассе и не смешить людей.
"Но ты же сам слушал этого поэта в Политехническом, - сопротивлялась Люся у проходной.
– Тебе же нравилось, когда он сказал: "Уберите Ленина с денег!" Я тоже не хочу эти деньги. Ленина на них рисовать нельзя".
Операторы станции горюче-смазочных материалов выходили с работы, пересчитывали аванс, поглядывали в сторону Люси и ее мужа, усмехались, крутили пальцами у виска.
В конце концов ему разрешили расписываться в ведомости вместо Люси. Она работала хорошо, и профком даже попросил у ее мужа фотографию, чтобы все, кто идет через проходную, могли увидеть Люсино улыбающееся лицо. И еще на ней было желтое ситцевое платье с круглым вырезом и такими "овальными штучками в виде узора", как говорила она сама, и рисовала при этом в воздухе пальцем кружочки, и опять улыбалась, и белые туфли без каблука с узеньким ремешком. Но туфель на фотографии не было видно, хотя Люсиному мужу они очень нравились и он сожалел, что не сказал фотографу "в полный рост". А тот ведь спросил, но почему-то показалось, что будет дороже, и переспрашивать насчет цены было уже неловко.