Канун
Шрифт:
Тогда Вера, уйдя за ширму, выбросила оттуда туфельку, которую сумасбродный писатель принялся страстно целовать.
Вспоминая об этом случае, Роман Романыч думал:
«Писатель не писатель, а ничего, брат, не попишешь: туфель поцелуй и считай за счастье неземное. Ловко!»
А спустя несколько времени, встретив писателя уже значительно пьяного, пригласил его в ресторан и там осторожно заговорил о Вере Смириной.
Писатель уставился на него мутными, пьяными, измученными глазами и заговорил, морщась как от боли:
— Я горд, самолюбив. Я невозможен: дик, необуздан в страстях. Я — пьяница,
И, криво усмехнувшись, добавил:
— Все под Достоевским ходим, верно?
Роман Романыч не понял, о каком Карамазове говорит пьяный собеседник, и еще более было неясно, почему все должны ходить под каким-то Достоевским, но утвердительно кивнул головою.
А писатель продолжал тихо и раздумчиво:
— Первый раз я увидел ее, когда ей было лет двенадцать, не больше. Да, лет двенадцать. Она и тогда была красива и стройна. Я сразу ополоумел. Понимаете… Я ночи не спал, стал писать стихи. Чуть не ежедневно ездил к ним. Просиживал часами с Владимиром и его матушкой. А Верочка играла в соседней комнате с подругою. Вот с этой же, с Чертенком. А я сидел как дурак. Чтобы только слышать ее детский смех, почувствовать в своей руке ее ручку при встрече и при прощании. Дома я негодовал на себя, презирал. Но я ее чисто любил. Мне только хотелось смотреть и смотреть на нее. Я стихи тогда писал. Дурацкие, как гимназист. А был женат уже, имел ребенка.
Писатель засмеялся горько и зло:
— Слушай, какие я писал стихи. Постой… Как это? Да:
Хочу я смотреть без конца На то, что так дорого мне: На юную нежность лица Хотел бы смотреть без конца.Какая глупость, пошлость! Вроде тех стихов, что читает этот дурак, министр Любочки Волковой… Но она, Вера, прекрасна и чиста. Душа у нее белоснежная. Она — Снегурочка. Помнишь? Как это?..
Роман Романыч почти испугался, когда писатель упомянул о Снегурочке.
Затаив дыхание, ждал, что тот еще скажет, но писатель из полной кружки отпил глоток пива, поморщился, зажмурясь, потряс головой, а затем швырнул кружку под стол и тяжело выругался.
— Роман Романыч, у меня к вам большая-большая просьба. Вы, конечно, ее исполните, хорошо? Для вас это пустяк, а для меня кошмар.
Глаза у Веры были просящие и вместе обиженные, как у избалованного ребенка; полные щеки слегка зарозовели.
«Богиня красоты», — умильно подумал Роман Романыч и нежно спросил:
— В чем дело?
Вера дотронулась до его руки:
— Видите ли, у меня зачет. А я совсем не знаю тригонометрии. Как пробка, ей-богу. Вы мне поможете, хорошо?
У Романа Романыча упало сердце. С трудом вымолвил задрожавшими губами:
— С удовольствием.
А Вера продолжала:
— Вы меня второй раз спасете. Я вам так буду благодарна. Ведь вы по воскресеньям, конечно, не заняты. Так вот, приходите в это воскресенье, с утра. Обязательно. Часов в одиннадцать или даже в десять, хорошо?
Роман Романыч ушел от
Смириных раньше обыкновенного.Шел как лунатик.
Чуть не попал под трамвай.
В условленный день, в воскресенье, Роман Романыч пришел к Смириным и объявил Вере, что заняться с нею по подготовке к зачетам он, при всем своем желании, не может, так как уезжает в командировку в Москву, а оттуда, вероятно, в Донбасс, а может быть, даже и на Урал.
Вера сделала обиженное лицо, а Роман Романыч пожал плечами и глубоко вздохнул:
— Ничего не попишешь. Известна наша инженерская доля: нынче — здесь, а завтра — там, как в песне поется, понимаете ли нет.
На вопрос Веры, когда он уезжает, Роман Романыч отвечал:
— Сегодня с вечерним поездом.
Смирины вызвались проводить его на вокзал.
Кроме портфеля Роман Романыч захватил маленький саквояж, в котором лежали: пеньюар, два полотенца, початая полубутылка водки, в портфеле же — старые газеты и неизменная иностранная книга.
— Это весь ваш багаж? — удивился брат Веры. — А где же подушка, одеяло? Неужели так?
— Э, чепуха! — небрежно махнул рукою Роман Романыч. — Инженер, известное дело, лег — свернулся, встал — встряхнулся.
Роман Романыч не доехал даже до первой станции, куда взял билет, а сошел на полустанке.
Роман Романыч после разговора с Верой о тригонометрии спросил у одного клиента: «Что за штука — тригонометрия?» — и клиент ответил, что это — научный предмет.
Больше Роман Романыч ничего не расспрашивал, так как решил, что этот научный предмет — та труба на трех высоких ножках, вроде тех, что бывают у фотографических аппаратов, в которую смотрят инженеры, когда вымеривают мостовые.
Конечно, он, Роман Романыч, ничего в такой трубе не смыслит, так как не имел практики, но зато тот же инженер, который трубою, то есть тригонометрией, управляет как хочет, не сумеет ни брить, ни стричь, мало того — может, и с безопасной бритвою не управится.
Сколько угодно есть таких, что режутся безопасными бритвами!
Так что кто чему обучен: один бритвою орудовать, другой — тригонометрией.
А от кого больше пользы — это еще бабушка надвое сказала.
Вот он, Роман Романыч, каждый день людей пользует, а перед праздниками так всю Бутугину улицу перестригает и перебривает, а инженер за всю жизнь проложит какую-нибудь железную дорогу, да и то на бумаге, а не на деле, так как строят-то фактически рабочие; большинство же из инженеров и того не делают, а так, мелочи разные чертят да через тригонометрию улицы рассматривают.
А сколько инженеров судится!
Парикмахеров что-то вот не слыхать, чтобы судили.
Потому что работа парикмахерская без всякой фальши и для всех приятная и полезная.
Так думал Роман Романыч, взволнованно расхаживая по ночной пустынной платформе полустанка.
И впервые за всю жизнь в эту весеннюю темную и теплую ночь на полустанке, заброшенном в печальной болотистой низине, ясно сознал Роман Романыч, что труд его нужен, необходим и ничуть не позорен, как и всякий другой полезный и честный труд.