Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Кажется, непосредственность и, если угодно, ребячливость были присущи Фонвизину всегда (в свое время Петра Панина удивляли не вполне взрослые привычки его тридцатилетнего «дорогого приятеля»), и во время итальянского путешествия эти его качества проявляются едва ли не чаще, чем раньше. Так, известный щеголь Фонвизин везет с собой в Италию «шелковый новенький и прекрасный кафтанец, но в Риге за ужином у Броуна (наместника Рижского и Ревельского. — М. Л.)немецкая разиня, обнося кушанье, вылила на меня блюдо прежирной яствы» — обстоятельство пренеприятное, и досада путешественника не знает границ. В немецких трактирах гурман Фонвизин страдает от голода и ужасной, на его взгляд, тамошней кухни (в письме сестре из Нюрнберга от 29 августа / 9 сентября 1784 года он жалуется, что в местечке Ауме супруги были вынуждены довольствоваться «двумя не изжаренными, а сожженными цыпленками», а в городе Кронах «обедали или лучше сказать голодали»), но в том же Нюрнберге его мучения оказываются вознаграждены. «Я нигде не видал деликатнее стола, как в нашем трактире. Какое пирожное! Какой десерт! О пирожном говорю я не для того только, что я до него охотник, но для того, что Ниренберг пирожным славен в Европе», — рассказывает он в письме из Боцена от 11/22 сентября, и его восторг кажется безмерным. Весьма сильное впечатление на русского путешественника производят «отменно хорошо» устроенные лейпцигские бани: в том же письме из Нюрнберга он с нескрываемым удовольствием рассказывает, что в них каждый посетитель получает в свое распоряжение отдельную «комнатку с ванною», что около стены «подле ванны» находятся

два специальных винта и что «повернув один, пустишь воду теплую; повернув другой, холодную; так что сидящий в ванне наполняет ее столько и такою водою, как сам захочет». С таким же детским изумлением Фонвизин рассказывает и о замеченных им немецких курьезах: «Я в жизнь мою нигде столько не видывал горбунов и горбуш, сколько в Лейпциге. На публичном гулянье, посидев на лавке с полчаса, считал я, сколько проходит горбунов мимо меня, и насчитал их девять. Не подумайте, чтоб я считал сутулину за горб. Нет! Это были такие горбы, которые если не перещеголяют, то верно не уступят Шкеданову». Всю свою жизнь Фонвизин чрезвычайно искренне и одинаково открыто сердится, удивляется и восхищается. Даже свою горячность он проявляет по-мальчишески: правых и виноватых объявляет «скотами», а провинившегося перед ним почтальона не застрелил лишь потому, что Екатерина Ивановна «на тот час его собой связала».

Чужие беды чувствительный Фонвизин принимает близко к сердцу, но быстро о них забывает и вновь переключается на себя. В Болонье с ним произошла пренеприятная и сильно огорчившая его история: еще в Риме камердинер Фонвизина Иоганн стал свидетелем отвратительной семейной сцены, во время которой хозяин гостиницы и его жена, «по римскому обыкновению выдернув ножи, бросились друг на друга». Робкий Иоганн был потрясен настолько, что сошел с ума и начал подозревать свою невесту в намерении его зарезать (накануне происшествия камердинер сделал предложение следовавшей с Фонвизиными служанке, и это обстоятельство, как полагает огорченный путешественник, также «повернуло ему голову»). Утвердившись в этой идее, несчастный Иоганн стал избегать с ней встреч, просить господина поскорее отпустить его прочь и лишь после продолжительных переговоров (в которых участвовали не только Фонвизины, но и одна их «старая знакомка» с мужем) согласился продолжать путешествие. Однако уже следующей ночью Иоганну «помечталось», что зарезать его намеревается не бывшая возлюбленная, а слуга Фонвизина Семка (к слову сказать, через несколько лет, во время нового путешествия, также изъявивший желание покинуть своего господина), и перепуганный донельзя бедняга прибежал в комнату к невесте, где «плакал и выбросился было из окошка». По вполне понятным причинам на предложение пустить ему кровь Иоганн долго не соглашалея, а получив врачебную помощь и приехав вместе с Фонвизиными в Реджио, выскочил на многолюдную площадь и начал кричать, что зарезать его собирается собственный господин. Фонвизин подчеркивает, что «для сего несчастного» в Реджио они провели целый день, «призывали доктора» и «давали лекарство, которое действовало», однако вернувшись с прогулки, «не нашли уже его в трактире. Он ушел Бог ведает куда». Фонвизин пишет сестре из Милана 10/21 мая 1785 года, что они с женой «очень тронуты сим несчастным приключением», тем более что Иоганн не имеет средств к существованию, сделали все возможное, чтобы отыскать больного, а исчерпав все мыслимые возможности, поручили банкиру «на случай, если он сыщется или сам придет, его на мой кошт лечить и отправить морем в Россию». Закончив свой печальный рассказ «эпилогом» — «на одной почте сказывали нам, что Иоганн ее прошел или, лучше сказать, пробежал, спрашивая, где границы императорские, и будто повернул на мантуанскую дорогу», Фонвизин больше к нему не возвращается и о дальнейших поисках камердинера не помышляет. «В Парму приехали мы к обеду. После обеда видели все, примечания достойное в городе: многие церкви, академию, старинный театр и проч.», — продолжает уже не кажущийся подавленным Фонвизин свое повествование. Судьба бедного Иоганна больше его не интересует.

И все-таки теперь, в 1784–1785 годах, он становится другим, немолодым, многое пережившим и уже не вполне здоровым человеком. Оговариваясь в письмах родным (написанных во Флоренции в октябре 1784 года и в Риме в феврале 1785 года), что их скорая встреча состоится в том случае, «если Бог даст здоровья» и что «если здоровы будем, то увидим все величество римской церкви», он не столько употребляет подходящую случаю эпистолярную формулу, сколько выражает свое душевное состояние. Кажется, Фонвизин не предчувствует беды, он энергичен и бодр, стойко переносит все неудобства длительного путешествия, осматривая памятники прекрасной старины, целые дни проводит на ногах, но на свои недомогания жалуется так часто, что поразивший его в начале 1785 года первый апоплексический удар не выглядит неожиданным. На протяжении всего путешествия Фонвизин рассказывает родным о непрекращающихся, то несильных, то невыносимых приступах мигрени. По его мнению, причиной подавляющего большинства (если не всех) пароксизмов является доводящая раздражительного путешественника до исступления «скотская грубость» иноземных почтальонов. Уже в начале поездки он берет за правило «никогда на скотов не сердиться и не рваться на то, чего нельзя переделать», но соблюдать его не может и уже в «папских областях» чуть не становится убийцей бросившего его распряженный экипаж посреди дороги ночью и надерзившего, появившись утром, почтальона. Говоря о другом своем недуге, желудочных болях, Фонвизин выглядит куда как менее серьезным: по его словам, по пути в Италию Екатерина Ивановна снабжает своих новых знакомых «магнезиею, ревенем и многими рецептами, коими запаслась она ради несварения моей грешной утробы», и «я в Болоньи объелся фруктов и ночью, когда от ненастья и стужи мы замучились, пришла на меня такая колика, какая с человеком редко от роду случается. Словом, я думал, что сею ночью сподоблюся принять мученический венец…». Повествуя о столь низкой материи в 1784 году, Фонвизин еще может себе позволить оставаться ироничным, но уже через несколько лет в дневнике последнего заграничного путешествия, разбитый параличом, он станет писать о своих телесных недугах без малейшей насмешки.

В Италии русские путешественники страдают не только от грязи и комаров, но и от не вполне подходящего для северянина «нездорового климата»: в результате — за считаные недели до первого удара, 7/18 декабря 1784 года, Фонвизин признается сестре, что чувствует себя совершенно измученным («не только бедная жена моя, но и я чувствую в нервах слабость, какой никогда не чувствовал. Сырость, мрачность, вседневные жестокие громы, дожди и град — вот каков здесь декабрь»). Ядовитые замечания Фонвизина об Италии и итальянцах некоторые исследователи склонны объяснять его «старческой ипохондрией». Для относительно молодого и, по свидетельству Тишбейна и Клостермана, веселого человека этот диагноз кажется, мягко говоря, не вполне справедливым, хотя очевидно, что в свою третью заграничную поездку Фонвизин отправляется в довольно мрачном расположении духа. Он надеется, что прекрасная Италия возвратит ему вкус к жизни, но в начале путешествия, вновь «дотащившись до ворот Европы», замечает, что места, виденные им ранее, в этот раз производят тягостное впечатление, тот же Кёнигсберг, которым он «и никогда не прельщался», «в нынешний приезд показался… еще мрачнее».

Первый приступ паралича, по всей вероятности, тяжелым не был. Изрядно испуганный, Фонвизин бодрится, по его собственным заверениям, быстро поправляется, внушает себе и домочадцам, что скоро вернется к прежней жизни, и намеревается закончить вояж не ранее, как «осмотрев Италию».

О потрясшем его происшествии он старается не вспоминать и единственным остаточным явлением называет пренеприятную слабость. Только из-за нее он вынужден передвигаться по Риму в карете, но «по комнате уже прохаживается» и очень надеется на искусство своего доктора, который уверяет русского пациента, что скоро он будет «здоровее прежнего». После приступа Фонвизин отказывается видеть в себе бессильного инвалида и, размышляя о скором возвращении домой, упоминает шпаги и пистолеты, которыми на случай нападения разбойников планирует вооружить своих людей и вооружиться самому.

Кажется,

процесс восстановления и в самом деле идет довольно быстро. «Состояние здоровья моего отчасу лучше становится», — пишет он сестре в марте 1785 года. «Состояние здоровья моего так поправилось, что я мог в страстную и святую недели не пропускать ни одной функции», — сообщает он Петру Панину в апреле. Заканчивая свой неудачный вояж, путешественник благодарит Бога за спасение жизни и сохранение здоровья, свое и супруги. Уже в апреле 1785 года, описывая Петру Панину виденные им в Риме церковные церемонии, он, как и раньше, во Франции или в Италии, отмечает, что был принужден провести целый день на ногах, и даже пытается иронизировать: «Потом папа из среднего окна, или ложи святого Петра, показался стоящему на площади народу; сперва произнес он проклятие нам, грешным, то есть всем, не признающим его веру за правую, а потом дал народу благословение». Надо сказать, Фонвизину очень не нравится «дух папского любоначалия», и «папская служба» вызывает у него самые причудливые ассоциации: «папа, носимый в креслах на плечах людских, чрезвычайно походит на оперу „Китайский идол“. Мирное целование, которое дает он первому кардиналу, сей другому, а другой третьему и наконец, проходит через все духовенство, похоже на электризацию, которая от папы до последнего попа доходит уже весьма слабо». Снова посетив католическую страну, Фонвизин, как и во время путешествия по Франции, с интересом наблюдает тамошнее богослужение и вновь находит его странным, подчас забавным и не вызывающим благоговения. Правда, если обедню, увиденную им в Монпелье в конце 1777 года, он называет комедией и на всем ее протяжении «покатывается со смеху», то в начале 1785 года знаменитый русский острослов шутит крайне редко, не столько смеется, сколько осуждает.

Совершенно здоровым Фонвизин себя не ощущает и, следуя советам доктора, живет «очень воздержно», вплоть до того, что, по его собственному признанию, отказывается от кофе с молоком, не говоря уже о попытке «залезть» на «разгорающийся» Везувий. Супруги Фонвизины торопятся домой, намереваются посетить Лоретто, Парму, Милан и Венецию, в мае 1785 года прибыть в Вену и, осмотрев в столице империи всё, заслуживающее внимания, поспешить, «не останавливаясь, в Москву через Краков, Гродно и Смоленск». Однако в Вену Фонвизин приезжает совершенно разбитым, «чувство болезни» не оставляет его «ни на час», «слабость нервов и онемение левой руки и ноги» принуждают обратиться за помощью к «славному венскому медику Столю» и по его совету отправиться на воды в Баден. Фонвизин не сомневается, что дома, среди близких людей, в подходящем климате, ведя привычный образ жизни, он победит недуг, но баденские «теплые бани» очень полезны, с их помощью можно «развести» «оставшиеся обструкции», и потому небольшая задержка видится ему вполне оправданной, хотя и досадной.

Жизнь больного человека в Бадене кажется Фонвизину невыносимо скучной. «Вот, мой сердечный друг, — пишет он сестре Феодосии, — как я провожу всякий день: поутру, выпив кофе, перед которым за полчаса принимаю лекарство, надеваю свою длинную рубашку и в бане купаюсь два часа; потом отдыхаю, потом прогуливаюсь по аллее. После обеда хожу к своим товарищам, с которыми принимаю бани, а в шесть часов ввечеру все ходим гулять; буде же время дурно, то в немецкую комедию». «Время» же в тех местах преимущественно «дурно», из-за «стужи, дождя и вихрей» «всю забаву» скучающего Фонвизина «составляют» привезенные из Вены книги, а единственным его «утешением» является «дружба» верной супруги. Мало того, доктор Столь и Екатерина Ивановна лишают его главных радостей: много писать, есть мясо и пить вино; его последней гастрономической «отрадой» остаются две ежедневные чашки кофе, которые, по мнению жены, он «у доктора выкланял». Худшего времяпрепровождения, чем в Бадене, Фонвизин не мог себе представить; в той же Вене было куда веселее: он был принят российским послом Дмитрием Михайловичем Голицыным и на ассамблее с большим успехом играл в ломбер с дамами («Бог благословил мое праведное оружие, и я обыграл их, как лучше нельзя»). Летом 1785 года Фонвизин стремится как можно скорее покинуть воды и «приехать в Москву хотя несколько здоровее, нежели доехал до Вены». Сдержать данное родным слово и вернуться домой в июле 1785 года Фонвизин не сумел. В датированном 3 августа 1785 года письме директора Московского университета Павла Ивановича Фонвизина к куратору Ивану Ивановичу Мелиссино сказано, что «в нынешнюю ночь приехал из чужих краев сюда брат мой Денис Иванович» и что «родство и дружба, меня с ним связывающие, требуют, чтоб я нынешний день пожертвовал ему; ибо с лишком год, как я не имел удовольствия его видеть».

Иными причинами объясняет спешное возвращение Фонвизиных на родину информированный, но нередко ошибающийся Клостерман. По его сведениям, из-за отказа арендатора барона Медема выполнить свои финансовые обязательства еще недавно «богатый русский» Фонвизин начал испытывать столь острую нужду в деньгах, что его верный друг и компаньон Клостерман был вынужден обратиться в банк и занять для своего «благодетеля» 10 тысяч рублей под залог 500 душ и под 5 процентов годовых. Пересылая Фонвизину деньги, неосмотрительно согласившийся вести дела путешествующего семейства и по этой причине оказавшийся «в неприятном положении» Клостерман «убедительнейше просил» его «поторопиться возвращением в отечество», и тот, вняв голосу разума, спешно покинул Италию и отправился в Россию. Из записок Клостермана следует, что путь Фонвизина лежал через Вену, Ольмюц, Краков и Варшаву. После Варшавы он заехал в Полоцк, где имел свидание с Медемом, не только отказавшимся выплатить причитающуюся Фонвизину сумму, но и потребовавшим «значительной неустойки». Через Смоленск разочарованный и раздосадованный Фонвизин возвращается в Москву и тем заканчивает свое очередное заграничное путешествие.

Глава пятая

ГОДЫ СТРАДАНИЙ (1785–1792)

Бедный Каллисфен

Дома, куда так спешил Фонвизин, его ожидали новые беды, и главная из них — второй приступ болезни. По словам Клостермана, в Москве «с ним сделался удар столь сильный, что он не мог пошевелиться ни одним членом, а ум его, прежде столь ясный и светлый, на некоторое время помрачился совершенно». Надежды на быстрое исцеление в знакомой обстановке, в любимой Москве, в кругу родных оказались тщетными; болезнь, убившая Никиту Панина, теперь поразила его верного секретаря, стала причиной невыносимых страданий Фонвизина и в конечном итоге — смерти. «В начале декабря 1785 года, — пишет в своих мемуарах свидетель этих событий, все тот же искренне привязанный к Фонвизину Клостерман, — я отправился в Москву прижать к сердцу моего друга, может быть, в последний раз в жизни, и нашел его в плачевном состоянии. Он страдал расслаблением всех членов и едва владел языком. В тусклых глазах его засветился луч радости, когда я подошел к его постели; он хотел, но не мог обнять меня, силился приветствовать меня словами, но язык не слушался и произносил невнятные звуки. Наконец удалось ему подать мне левую руку, которую я прижал к груди своей… Большую часть времени просиживал я у одра больного моего друга. Правая рука у него совсем отнялась, так что он и двигать ею не мог и пытался писать левой, но выводил по бумаге какие-то знаки, по которым с трудом можно было догадываться, что ему хотелось выразить. Душевные способности также очень ослабели; но кушал он отлично и, невзирая на запрещение врача, требовал то того, то другого из любимых своих снедей. В случае отказа вследствие неудобоваримости он вел себя как малый ребенок, и нужно бывало пускать в ход даже строгости, чтобы он успокоился».

Обрушившиеся на него несчастья — угроза крайнего разорения и два последовавших друг за другом апоплексических удара — не могли не отразиться на интенсивности работы Фонвизина — оригинального автора и переводчика. Правда, писательская активность Фонвизина снижается уже накануне печального происшествия; можно допустить, что причиной тому — отсутствие необходимых для работы условий как перед отъездом за границу, так и во время путешествия, дорожные хлопоты и постоянные переезды. Однако раньше подобные жизненные обстоятельства для Фонвизина-писателя и переводчика помехой не были: сетуя на каторжную жизнь и полное отсутствие досуга, он находил время для творчества. Больше того, в Италии проводящий дни в поисках живописных шедевров путешественник-коммерсант жалуется на скуку, то есть свободным временем все-таки располагает, но о своих новых творениях не говорит ни слова.

Поделиться с друзьями: