Регистратор
Шрифт:
Фрида приехала из Винницы на каникулы, она была двоюродной сестрой, но старше, со стороны матери. Там же, в Виннице, жил в прошлом его дядя, брат мамы. До войны жила еще тетя Вера, немцы ее расстреляли, расстреляли дочь, она была сестрой матери, сестра Павла. Павел ушел на фронт в сорок первом, прошел всю войну и уцелел (он был как раз из счастливцев, оставшихся в живых), если не считать двух ранений, в ногу и в шею, умер в шестидесятом году. Две дочки, Фрида и Валя, остались, с ними их мать, тетя Соня, которая и варила в меду печенье к свадьбе. Сестра все связывалась по телеграфу с Валей, а та бегала к матери, спрашивала, можно ли положить в могилу к Фриде. Фрида погибла, попала под трамвай в Лефортово, прошло уже двадцать три года. Можно было класть, разъяснил заведующий, если пройдет не меньше пятнадцати лет, а двадцать три, что ж, вполне можно. Митя помнил, приезжал дядя Павел, тетя Соня, похороны устраивал его отец, дал большую часть денег, тогда он и заметил на шее у Павла рубцы, вытаскивали пулю. Митя договорился, что ограду они на метр сдвинут в сторону дорожки, между могилами, чтобы не подрывать памятник, в этом только и помогло удостоверение. Заведующий, Митрофан Андреевич, плотно-загорелый, простого, даже деревенского вида, сказал только, чтобы добивались поскорее разрешения из Винницы, не мешкая. Чтоб подтвердил почтамт, что дядя умер, и по телеграмме, тогда он и разрешит. А так Моссовет не позволяет, а сейчас все кладбища закрытые, что у вас здесь отец лежит, никого это не печет, a так, конечно, муж с женой вместе жили, вместе и лежать должны, хотя бы на одном кладбище, все правильно, добиваться надо телеграммы, вот что. Только разрешение владельца могилы, никто другой. А ограду можно и подвинуть. Митя сразу же позвонил сестре, чтобы вызвала на разговор Винницу, чтобы Валя прислала нужную телеграмму. Сестра теперь ждала разговора, а он поехал с Андреем на Хованское, по дороге свернул-таки на другое кладбище, где устраивали Мите памятник для отца, может, найдет нужного человека, поможет с местом. Тот сразу узнал Митю, сказал, что невпротык, у них обэхээс сидит уже месяц, какого-то туза случайно обидели, теперь на них отыгрываются. Митя уплатил за памятник сверху, пятьсот рублей, но сейчас был бы счастлив, если б тот снова помог ему. Андрей снова разворачивал машину, теперь уже точно ехали на Хованское, через Минское шоссе, а лучше бы через Ленинский, остановились у поста ГАИ, расспрашивали дорогу, никто ничего не знал, через Ленинский проспект к кладбищу было бы сподручней, а где Киевское шоссе искать, на карте ничего нет, поехали обратно.
В четверг у матери снова случился приступ, природа приступа была неясна, но сестра уже приспособилась к ним: ставила горчичник на сердце и грелку под лопатку. Но странно было вот что: боли появлялись, как только мать вставала, пока она лежала, было еще сносно. После появления болей мгновенно подскакивало давление, накатывала дурнота. Приезжала скорая, вводила магнезию, на следующий день давление резко падало вниз, мать лежала ослабленная, страдающая теперь от понижения его. Но через пару дней давление вновь подскакивало до двухсот сорока.
Митю впервые пронзила страшная мысль, что так, в один прекрасный день, все кончится, а он будет все носиться по своим делам, там где-нибудь по дороге его это и застанет, а когда он появится, все уже будет кончено, только трезвые стойкие врачи будут всех успокаивать; а сейчас только матери одной было плохо, спадало и возрастало давление, сестра утром ставила ей на всякий случай горчичник и
С матерью впервые за всю жизнь сложились какие-то взрослые осознанные отношения, мать потихоньку тайком почитывала из шкафа Александра книжки, Митя указывал, что читать, а сам видел, что не знает ничего сам, школа учила бездарно, прошлое и настоящее не связывались вместе, оставались только отрывочные представления, ни прошлой истории, ни новой, ничего не знал по-настоящему хорошо, не мог объяснить почему. А мать в семьдесят лет начала докапываться, связывала оборванные ниточки в узелки, потом все снова исправляла и радовалась. А что у нее было? Деревня, а потом, лет в тридцать — десятилетка, голод, война, бомбежки, жмых, двое детей на руках, по ночам шила гимнастерки, а потом похоронка затянула ее еще большей общей бедой, как у всех, еще большей родной болью. От этой последней боли истощилась совсем, едва двигалась, но не верила, по каплям собирала надежду, может, кто видел, слышал, где? не верилось, что так оборвалось, исчезло, что так тихо уничтожалась их жизнь; весной, когда начинали стаивать снега, боль вспухала, как и сама весна; вроде бы, должно было начаться ее растворение, вот-вот, но весна не наступала; однажды запало ей, что он где-то был в близких лесах, был похоронен в сорок втором году, кто ей это сказал, откуда пришло, никто не знал. Мать всю наступившую весну ходила по лесам, приезжала домой поздно, но от этого своего страдания как бы даже помолодела, лицо загорело, стало юным, про Митю и Надю будто забыла, а они были притихшие, чувствовали, что-то с матерью должно произойти. Соседи брали их на ночь, кормили блинами однажды, от этого Митя и запомнил соседей, ту весну и все, что было тогда. Мать все становилась красивее, как блестели ее глаза! Митя помнил всю жизнь одну их общую с отцом фотографию, от которой потом взбухало горло, им было там лет по двадцать, два вдохновенных лица рядом, выходили из плотного лесного листа. До сих пор Митя тайком смотрел на них, же они любили друг друга! От глаз до сих пор шло сияние, особенно был прекрасен лик матери, от нее шла такая любовь и преданность ему, такая чистота души, что, когда Митя смотрел, он чувствовал, что все это имеет и сейчас еще продолжение, здесь, рядом с ним и вокруг в воздухе, во всех людях и предметах. И еще было одно счастливое воспоминание, одна тайна, о чем он и сейчас долго не думал, только иногда кратко вспоминал, которое произошло той весной. Мать пришла поздно, не зажгла света и стала раздеваться. От уличного фонаря ее черная рубашка просвечивала насквозь, и Митя увидел такую прекрасную наготу, от которой всего его туго стянуло и затрясло. Мать еще долго стояла в оцепенении, глядя в его сторону и его прекрасное мгновение все длилось и длилось. Потом она присела к нему и начала целовать его лицо, и он испытывал расходящееся по всему телу счастье, которое потом помнил всем своим существом, наверное, всю жизнь, и лет до восемнадцати он все ждал, что, может быть, когда-нибудь это повторится снова. Тогда ночью он рыдал, когда она ушла, обцеловав его всего, потом успокоился, но успокоившись, ясно почувствовал, как было тяжело ей. Он хотел встать и пойти к ним, раньше они с отцом брали его к себе часто, и для него это тоже было особым счастьем быть сразу вместе с отцом и с матерью. Ему хотелось пойти к ней, обнять ее и сказать, что все будет хорошо, отец жив, он вернется, все будет хорошо, но что-то присоединилось к нему сейчас другое, чего стыдился и в чем невозможно было признаться, отчего и расходилось по телу застывшее стягивающее чувство. Позже мать часто удивлялась, задумывалась над чем-то, как он похож был на отца, и говорила это всем. Митя был во всем, в походке, в привычках, вылитый отец, и Надя вслед за матерью, когда уже отца не было, тоже временами разводила руками и застывала удивленная, останавливалась: ну как же так может быть? Только Александр посмеивался над всем этим сумасшедшим семейством: он видел, как мать вставала по-молодому навстречу Мите, когда он вдруг неожиданно, после двухнедельного перерыва появлялся, как она была счастлива, расцветала. Но если бы Саша знал, как Митя ей доставался, как она его рожала? Как хотела иметь сына, мечтала о продолжении мужа, каждой его черточки, она даже думала ночами, когда они любили друг друга, что даже если Бог когда-нибудь заберет его, она понимала, что думать так нельзя, чтобы так не случилось, что сама себе нагадает беду, но все запретное отбрасывалось, и она думала, что если так и случится, то будет, останется Митя, останется еще часть от него, от их общего света.
И вот тогда весной, когда все вспухало, ей все казалось, что он появляется между деревьями, ее влекло невидимой силой, и она чувствовала, что он был здесь в сыром воздухе между деревьями, но не могла никак коснуться его, все искала руками, телом, встречи с ним, проваливаясь в рыхлый снег, он вдруг подошел к ней навстречу, обтекая каждую ее часть, и застревая в ней своей тяжестью, которая мягко топла в ее ложбинках, и для нее все тягчела и тягчела его плоть, стягивая ее натуго и прижав к толстоствольной березе, и она каждой своей частью ощущала собственное восхитительное исчезновение. Очнулась она в бугре снега. Она лежала навзничь, потеряв сознание, она упала рядом с толстоствольной березой. После этого случая она только летом, когда не было снега и земля была теплой, пошла снова в лес, но теперь она уже верила, что он жив, он как будто бы ей сказал, что жив, и чтобы приходила летом, когда будет тепло. Отец вернулся осенью в сорок пятом году, весь перебитый, но живой, а умер в семьдесят пятом, тоже весной, когда начинал стаивать снег. И вот теперь был у нее Митя. На этот раз Митя как раз явился, когда Александр направлялся за картошкой, Надя подавала ему рюкзак, женщины должны были всегда присутствовать и аплодировать каждому его движению. Надя подала ему ботинки, сейчас он их надевал, склонившись боком в обход живота. Когда он был готов, он обычно вставал, делал взмах рукой, как римский патриций, чтобы привлечь внимание матери, мать стала плохо слышать, и кричал на всю комнату: иду за картошкой! мол, смотрите и учтите, иду за картошкой! Мать говорила Мите: Саша молодец, каждое воскресенье за картошкой! Как на работу, а Саша, ухмыляясь, уходил. Митя смотрел на мать: до чего же она подалась! Мать лежала в чистой крахмальной постели, тут уж сестра старалась, оставлять-оставляла одну, а постель меняла часто. На этот раз Александр ушел без римского жеста, беззвучно, может быть, оттого, что был Митя, сухо со всеми поздоровался. С сестрой Митя не однажды уже ругался, врачи давали ей больничный по уходу, а Надя отказывалась, сидела дня по два, потом убегала в школу, все убеждала Митю, что не может бросить ребят. Митя еще раньше хотел перевезти мать к себе, но район был новым, где он жил, край Москвы, ни телефона, ни приличных врачей, поликлиника размещалась на первом этаже двенадцатиэтажного дома, прямо в квартирах, без переоборудования, в тесных коридорчиках типовых квартир, ни сидеть, ни стоять, через две недели обои обтерлись, засалились. В новый район мать везти было нельзя. И в поликлинике телефона тоже не было, вызывать врача надо было бежать туда. Митя еще подозревал, что сестра не хотела сидеть без оплаты, по бюллетеню оплачивались только первые три дня, остальные дни по уходу не оплачивались, вот она и экономила, но вслух Митя ей так ни разу и не сказал. Потом уже стали меняться: то он приезжал, то сестра матери, то знакомые. Митя кричал: брось ты свою школу к чертовой матери! Митя приехал с доктором Аркадием, за доктором нужно было ехать на Юго-Западную, это рядом с сестрой, на у него было правило, сам он к больным не ездил, только принимал дома, а если приезжал, то нужно было везти, поэтому Митя через всю Москву, на такси, договорились ровно в восемь вечера, ехал к Юго-Западной.
Дела на работе шли сейчас совсем плохо, он там почти не бывал, все в отделе хоть и входили в положение, но зав надувался: есть сестра, баба, так ведь и положено, чтобы на ней все было, тем более живут вместе. С Аркадием он познакомился у знакомых, в какой-то праздник. Потом оказалось, что тот блестящий кардиолог, гипертония, сердце — его конек. Когда стряслось с матерью, сначала обходились районными врачами, те приезжали, прописывали магнезию: стенокардия, да гипертония, лежать надо. Аркадия через знакомых просили приехать. Тот согласился, если за ним приедут и отвезут обратно. Аркадию было лет сорок. Митя все думал: дал бы ему четвертной, нет, не годится: приехать и отвезти обратно. Аркадий вручил ему ящик для построения кардиограммы: несите. Митя следом за ним понес аппарат до машины, думал: лишь бы помог, черт с ним.
Аркадий произвел блестящее на всех впечатление и тщательностью и долготою своего обследования, эта длительность и тщательность наводили Митю на мысль, что он обдумывает всю болезнь целиком, поворачивает ее со всех сторон, и Митя был рад и уже уверен, так решительно и умно вел Аркадий дело, что с этого дня мать начнет, может быть, даже подниматься, ходить. И он не скрывал от себя мысль, правда, разумеется, не произносил ее вслух, что это он начинал это лечение; с ним вот что произошло тогда, в первый ее осмотр: с матерью они оставались будто теперь одни, ни сестры, ни близких, никого больше не было, где-то рядом, в дальнем углу комнаты только был Аркадий, и тот смутно появлялся и исчезал, приходил только на помощь и исчезал, но та страшная мысль, что в один прекрасный день вдруг все и произойдет, тоже вдруг являлась между ними, чем теснее и ближе они сходились с матерью, и на самом дне души, жило еще более страшное предчувствие, до которого он касался содрогаясь, что их с матерью сближение, только и возможно, в случае того страшного, неминуемого, что должно!было случиться, их общее счастье друг к другу вырастало от приближения этого должно, он сам представлял это свое чувство будто катящимся вниз по наклонному полированному желобу все с большей скоростью, и как он ни стремился хоть как-нибудь удержаться, все безвозвратно неслось вниз, и он сам, охватываемый страхом, что это произойдет, и одновременно странной неизвестной тягой, будто бы желал! чтобы все, что должно было случиться, случилось бы; он будто бы хотел быть! там и узнать это; он чувствовал, что в нем! находился маленький бестелесный и бесчувственный человечек, как ни пытался Митя его ухватить, тот все исчезал, становясь все мельче, а когда он его настигал, тот растворялся в нем и даже выходил из него невидимым, но был всегда рядом, сбоку, спереди, и поводок будто бы был у самого Мити, но подтянуть и поймать его он никак не мог по иным недоступным причинам; этот некто! этот человечек, невидимый и даже несуществующий, существовал! всегда, и всегда бесстрастно и жестоко вел, стягивал все в одну точку рационального бестелесного знания: должно; оно было без чувства, запаха, зрения, без трав, рек и земли, без дождей, эта точка, на самом деле, была разрастающимся пространством без цвета, где ничего никогда! не росло, не исчезало и не появлялось, но все там было наперед размерено и неизменяемо ничем, некий безжизненный исток, и не Митя подтягивал человечка, а человечек подтягивал Митю все ближе и ближе к этому истоку и хотя будущее знание и расширение этого пространства было заранее известно, но пока этого будущего не было, то не было ничего вообще, а появлялось только то, что было заранее известно. И это жестокое и несуществующее на дне его души было оттуда, и Митя сам, неизмеримой, бесконечно малой, исчезающей своей частью, будто сам был этим пространством, сам создавал его.
Что же в действительности проносилось у нее? кроме боли и слитного угасающего сгустка жизни? Что может унести умирающее сознание, стремясь срастить плоть? но все же еще живым остатком его истончалось стремление, еще жило в Перэл, проникнуть в тайну: зачем же все это было? зачем же была ее жизнь? и еще что же нужно? еще боролась и жила в ней природная сила, что не зря, что где-то накапливается всеобщая душа всех людей! да, да, она чувствовала, накапливалась! все последние свои дни чувствовала, что было это так, и что молила она не зря, что прольется она хотя бы одной каплей, хотя бы запахом листа к детям и когда они вздохнут и скажут: хорошо-то как! — это она будет с ними, а они-то и не догадаются! и как бы хотелось им сказать, господи! если б можно было еще продлить силы, только чтобы сказать им, чтоб они знали! чтоб они только бы знали, что это она с ними! о, сколько она теперь уже знала, умирая, и если б им это можно было бы передать! хотя бы малой частью! что все, что исходило от людей, все, что собиралось душой, настанет такой день, что вся она проявится, изольется на нас же, на людей, и тогда мы, наконец, сможем сказать: так вот, значит, зачем! нет, не зря было все, не зря! и всегда, не зря мы чувствовали что-то неясное, но так это все близко где-то от нас располагалось, так тайно манило нас, тайно и невидимо, что нельзя было ошибиться, что это есть! И все лучшее в людях тогда только было незабываемо хорошо, когда подходило к этому, или сливалось с ним, вот любовь была этим! любовь была оттуда!господи! сколько же раз мы соприкасались с этим! сколько раз не знали! и все, что этому помогало, все это вместе сливалось, когда она искала в лесу: трава, запахи — все было вместе, все соединялось с ним, со снегом, и он был во всем, растекался по всему небу и бесконечно
длился всюду, всюду… но все, что с такой скоростью проносилось, все, что она видела, так в отдалении все это было от нее! так растворялось в собственном исчезновении, так внезапно же, как и появлялось, уничтожалось, и так и не складывалось вместе и никакого четкого ответа зачем не возникало, и мучило, мучило неясностью, но одно вспыхнуло ярче всего другого: мысль, что узнать все и сохранить, можно только, если бы хоть как-то ухватиться за своим дыханием: как же оно неслось, билось, как тянуло по всему телу исчезающими толчками, как сдавливало, и когда стихало, она-то все падала, захватывало дух и как было страшно, господи, лететь, когда уже ничего кругом не было, и было ясно, что вот это все, это уже было ближе и после этого должно было, наконец, настать, должно было… настать… и когда она приходила в себя, ох, как легко было! как было прекрасно, главное, что Митя-то был рядом! чего и еще-то было хотеть? и нигде ничего не давило, ни в одной части, все было легким, легко дышалось-то, после всего, оказалось, было-то легко! она даже смеялась, видя Митю, ты смотри, как взяло-то меня, вроде бы говорила она, смеясь, ведь как со всех сторон навалились, что ж это такое было? врачи только плечами пожимали Мите, а Рябинин был был счастлив, вот кто был счастлив, что она не поддалась, так это Рябинин! Он все Мите говорил, что раз она выдержала, да, и откуда все бралось, раз вынесла все, теперь уже вытащат! Теперь после двух недель разрастающегося инфаркта, после отека легких, после остаточного азота, после всего-всего, что бесчисленное число раз уже повторялось и вытекало по-разному перед ними, каждый раз новым неожиданным боком, после всего, что она вынесла, ясно было, что жизнь принадлежала теперь ей! Рябинин похлопывал Митю по спине, а Митя вдруг вспоминал, как он две недели назад, может, две с половиной, вошел к ней в палату, она тогда лежала вдвоем с Мирзоевой, вспомнил, как она быстрым легким шагом шла, встала легкая, высохшая, в полотняной рубашке, и быстро шла, немного сгорбившись, быстро почти бежала к Мирзоевой, у той как раз начался приступ, она скатилась на пол, и мать бежала сначала к ней, а потом побежала к врачам и в дверях как раз столкнулась с Митей, господи! как она боялась, что к Мирзоевой не успеют! И еще говорила себе: как же я увидела! Слышать не слышала, но краем глаза глядя в окно, и думая о Мите, ухватила вдруг, увидела, что Мирзоева всем своим полным телом сползала вниз, и как мать вскочила! Он вспомнил еще, как давно кто-то звал, кричал на помощь, и никто, никто из целого дома, никто не выглянул, и сам Митя только испугался, хоть было тогда ему лет четырнадцать, может, никого дома-то не было, что тогда было? Может, праздник какой? Все уже спали, а может быть, было днем, все были на работе. Ведь не могло же быть так, чтобы никто из целого дома бы не выглянул?! А мать распахнула окно и, никого не видя, в темноту кричала, билась с кем-то невидимым, потом выбежала, схватив только платок, он, испугавшись, тоже побежал за ней, и чем быстрее бежал, тем больше боялся за нее, что ее убьют и больше никогда она не вернется, кто-то в нем бестелесный повторял все: непременно убьют! непременно! все равно убьют! как он ни бежал! все равно, чему бывать, того не миновать! Потом он думал: отчего же он всегда так боялся, что непременно что-то с кем-то произойдет, отчего всегда боялась мать, что отец не придет с работы, что он попадет под машину, теперь он вспоминал, что до войны, когда отец приходил с работы, как она его ждала, и тут же ясно понял, что вся его детская жизнь была полна страхов: боялся темноты, от матери передалось, что настанет такой прекрасный день, когда не вернется отец, потом, когда отец ушел на фронт, мать с облегчением вздохнула, это все-таки начиналась тоже опасная, но совсем другая была опасность, общая, тут она была вместе со всеми, и хоть была война, но мать изменилась, как бы раскрылось все ее достоинство, и в глазах, хоть как было тяжело! в глазах был юный блеск. Но как она боялась, что к Мирзоевой не успеют! Сама полгода уже не вставала, дома ее поддерживали, когда вставала, все кружилось и сразу же начиналась боль за грудиной, нет, сначала только казалось, что начинается, или, что вот-вот начнется, но всегда становилось плохо, а здесь быстро поднялась, Мите позже рассказывала, что ясно стало, что Мирзоева умрет, если вовремя не подоспеть, а кто-то в нем опять сказал: нет, мамочка, это ты умрешь, Мирзоева будет жить еще двадцать лет; Митя все думал, как же это в нем могло совмещаться, он сидел, гладил ее руки, а кто-то в нем тоже был в это время;. он прижимался к ее лицу и боялся, все ждал, что этот кто-то произнесет снова какую-нибудь гнусную гадость, но никто ничего не сказал, и Митя подумал, что может быть, он ухватил в себе эту мерзость, изгнал, но тут же бестелесный человечек вновь появился на самом дне, вместе с дыханием, и он вдруг увидел, все-все вперед намного, a тот только сказал: смотри, как ни пытался он изгнать его из себя, тот асе повторял, пока он не увидел все вперед, и с этого момента он уже все знал, только думал, а произойдет ли? как он знал, все не верилось, хотя тут же все начинало уже осуществляться, и он стремился все ухватить своего бесчувственного провидца, но тот никак не давался. Потом, когда он ушел от матери, кто-то тихо позвал юным радостным голосом, он оглядывался все на зеленоватое здание центра, внимательно просмотрел окна, потом голос этот был с другой стороны, но Митя так никого и не увидел.Когда мать пришла в себя, она, увидев Митю, от счастья даже улыбнулась: он-то был все это время с ней! Но было странно: неужто это было все, что вот настанет такой миг, когда станет все, и что же тогда? от всех ее страданий, от всего, мимо чего неслась ее душа, осталось только неясное ощущение: тогда, все, оттуда! Но ясно вспыхнуло вновь: любовь была оттуда! Все, чего не знали, сколько же раз не знали! сколько же раз мы соприкасались с этим! И как хотелось передать все Мите! Она только слегка пожимала его руки и улыбалась, что-то ей открывалось, думал Митя, что же могло ей открыться: а ей-то вспоминались весны и зимы, как она ходила все по лесу и все искала и встречалась с ним, встречалась! Но его-то ведь не было? — кто-то спрашивал и у нее внутри, но все в ней говорило: было, он был-то во всем!
С этого дня еще неделю, Митя, уходя из больницы, все оглядывался, что кто-то тихо его начнет звать, он все стоял, пропуская и пропуская поток машин в сторону Новодевичьего кладбища, но как ни вслушивался, никогда уже больше ничего не слышал, слышал только, как мать без страха спрашивала: неужели мне с вами Богом не отпущено больше быть? и ее же голосом кто-то тихо смеялся, потому что этого никак не могло случиться: чем и как ни отмеривай ее жизнь, все было в ней ровным белым светом для всех, сейчас, почему-то она думала только одно, она себе это говорила: что Бог простил нерожденных ее детей, она даже чувствовала это, после того как сдавливало, несло куда-то, но что же тогда оставалось? если простил, то что же тогда оставалось? Она все вспоминала всю свою жизнь, но не вспоминалось ничего больше, и она успокаивалась, и единственная мысль была только такая, что, когда в ней что-то кончалось, это помогло нарождаться другому, для всех остальных, и для ее же детей, и если, господи! было это так, то пусть все как должно быть, так пусть и будет.
Его первая жена как раз приходила в этот дом еще в его счастливое детство (как же давно все было! как прошло много времени), сейчас же вся их жизнь выходила перед ним, будто фокусник выдергивал бесконечную ленту из его внутренностей, а он был как бы только маленьким шариком, который этот (некто) фокусник подбрасывал, а поймав, снова начинал выдергивать из него бесконечную ленту, теперь всюду были ленты, вытянутые из его внутренностей.
Утром он пришел к ней. Она стояла в ночной рубашке, нерешительная и не знала, что же ей нужно было делать. Было в ее лице несчастье: хотела к нему, а знала, что не нужно было, только все замотается туже. Он обнял ее, она не отстранилась, я знаю, сказал он, что ты хочешь быть со мной, да, да! закивала она, и впервые соглашалась со всем, что он говорил, как же ей хотелось соглашаться со всем! со всем! даже сказала: да, да! Несколько таких вещих снов у него было и раньше, и с матерью теперь, все-все видел вперед, то ли в снах, то ли наяву, но все знал заранее, но таких вот снов, в точности, что будет между ними, видел несколько. После этих ее: да, да! Она не сопротивлялась больше, сама обвила руками его шею, и начиная с его ног, теперь обхватила его собою, мягчея и растекаясь в нем. А сон сначала начинался так: он взлетал вверх, к высотному дому, a у самого края, наверху, в самом углу неба, на крыше дома, когда он долетел, стояла она с сыном, они-то ему и помогли забраться на крышу, а потом как будто не было крыши, куда он взлетел и забрался, забирался легко, только подтянулся, взявшись за руку, а был вот этот их разговор, он тогда после сна думал, что обязательно что-то должно было теперь с ними произойти, вот и происходило, думал Митя, все как снилось. Перед смертью матери снился такой сон, нет, два сна, в разное время; первый сон был такой: к нему пришли гости, были все даже родственники, которых он не любил, квартира их была на первом этаже, причем была его жена с сыном? потом, после танца, они куда-то ушли совсем, но сначала все были, сели за стол, поели, потом вышли на бетонную площадку и, став в большой круг, стали медленно танцевать, Митя думал, зачем же был этот сон, и танцевали без музыки, обнявшись за плечи, плясали по кругу, зачем же нужна была бетонная площадка? и второй сон: опять пришли к ним гости, на поминки к матери, гроб стоял сбоку, перпендикулярно длинному столу, а мать лежала в гробу, все садились за стол и никто почему-то не плакал, правда, и веселья не было, во сне Митя никак не мог себе простить: почему же он-то сам так был спокоен, почему не страдал? но вот рассаживаться рассаживались, а что-то не получалось, переходили со стула на стул, все менялись местами, расставлялись, тогда мать сама встала из гроба, медленно так приподнялась, сначала села, немного посидела так, все тогда притихли, потом встала, все молчали, и когда встала, прошлась плавно вокруг стола, поправила скатерть, сначала все расставила красиво, потом стала всех рассаживать, все ее молча слушались, потом снова пошла и легла в гроб, тогда все стали разливать водку, а потом даже плясали, а она лежала открытая в гробу, даже будто живая. Свое поведение в этом сне Митя позже расценил, под утро пришел другой сон, где он все старался расставить по полочкам, так вот он все это расставил и получилось итоговое предательство; перед ним как бы была смета, все было там зарегистрировано по пунктам, некий невидимый регистратор якобы тоже присутствовал там, но, увы, не в облике живого человека, в облике живого пространства, он так же, как и бестелесный человечек, живший в нем теперь всегда, был неухватлив, но! существовал, и вот в смете подводился итог, а мелкие пункты сметы не читались, зато итог был написан жирно. Когда прочитал итог, Митя вспомнил, как выстаивала мать у окна, ожидая его, все боялась, что не услышит звонка, по три часа выстаивала у окна, и все глядела с четвертого этажа во двор, когда он появится, когда зашагает по двору, а он вместо часа приезжал в пять, правда, тут было и другое: сестра не хотела сделать еще один ключ, чего она боялась, неясно было, просто не хотелось и ей, и Александру, чтобы был ключ от их квартиры у Мити, отговаривались тем, что Митя все испортит замок, не сможет открыть; Митя вместо того, чтобы врезать ей, все помалкивал, а точно придти никак не мог, то бежал, выкраивал из редакции, к ребенку, встретить хотя бы из школы, то на почту бежал, отправлял им деньги, а деньги для этого нужно было перезанять, но так со всеми его делами получалось, что мать была на последнюю очередь, и, прибегая к ней, он сразу же шел к телефону, кому-то всегда нужно было звонить, дома телефона не было, а из редакции тоже не хотелось, у матери-то он все выгадывал и время, и звонки, обзванивая по своим рукописям и друзьям; а Александр говорил сестре: а ты гарантируешь, что он не приведет сюда бабу? Да еще черт знает кого? Александр все выговаривал матери, почему у Мити не получилась семейная жизнь, и почему у него вышла с ее дочерью, он все задавал ей вопросы, а в прошлом, когда входил в раж, то даже начинал кричать, он все задавал матери вопросы, как они не настояли, чтобы он не бросил работу?! Как же так можно было поступить? Да и как могли они допустить, чтобы Митя разошелся? Он все старался выступить в роли благодетеля, устройщика семейных дел, а тайно все злорадствовал: вот не получается у Мити, кишка тонковата, правда, при сестре к матери не приставал, но было у него два свободных утра, вот в эти утра он мать придавливал, в свободные от лекций часы. Мать говорила Мите: ну, что же с него взять, он-то чужой, а вот ты-то родной. С Александром было несколько случаев у Мити, один из них был такой: лет десять назад, из магазина привезли мебель, мать дала пятнадцать рублей Александру, чтобы расплатился, а Митя будто чувствовал, пошел следом, с ним такое бывало, и в коридоре Александра прихватил, но чувствовал, что и сам совершил подлость, когда пошел за ним; Александр отдал десятку, а пять положил себе, в пижаму, тут Митя ему и врезал, но все осталось молчком? ни мать, никто не знал, только он и Митя, ни отцу, ни сестре ни слова, сестра бы просто развелась бы с ним, думал Митя. Позже, правда, подумал, что нет. Так вот, на мать он даже покрикивал, но стоило появиться Мите, как все стихало, потому что тот мог кое-что вспомнить, и хотя он, Александр, все уже знал, как Митя будет себя вести, но очень уж часто, все ждал, что встанет Митя и скажет: а вот я знаю про него то-то и то-то, и сядет на место; он так живо себе это представлял, что хотя и понимал, что имело это вид какой-то детской картинки из школьных лет, будто тебя поймали на том, как ты стирал в табеле двойку и всегда можно было от всего отказаться, но все-таки, непонятно почему посасывало: пятерка, которую он стянул у матери, расплачиваясь с грузчиками за привезенную мебель, когда вместо пятнадцати дал червонец, теперь, что-то внутри потягивало; вот что странно: себя Митя не чувствовал дерьмом, а вот Александра чувствовал, а ведь объективно, кстати, в том же сне все это тоже проносилось, объективно знал он, что более равнодушного человека, чем он сам, еще искать надо было! все это было в том итоге, в смете, фиолетовыми чернилами, как в старых простынных бухгалтерских ведомостях, он еще во сне испытал тайную радость оттого, что кто-то вывел и его на чистую воду, хотя там же и для себя оставил спасительный положительный крючочек, что это он сам и вывел себя; в сущности никто тут не был причем, ни Александр, ну какой же тут может быть кто-то! ни сестрица его, твердо он был убежден, что все они были чужими для нее, вот в чем было дело! хоть и жила она больше с ними, а его-то вообще как-то никогда не было подолгу, исчезал, пропадал, до тридцати пяти лет только суета, и получилось, что всю жизнь она ждала, беспокоилась о его жизни, а он все никак не становился взрослым, все: то с женой, то с детьми, то с квартирой, то с работой, то с переходами с одной работы на другую, с его бесконечными увлечениями, вдруг он решил стать карикатуристом, обложился ватманом, тушью, две недели что-то рисовал и бегал в редакции, на тему о НАТО, о багдадском пакте: багдадский пакт остался без Багдада! да чего только не было! — полное дерьмо, сколько мусора было в голове, а мать все через это проходила, все надеялась, а потом, когда перестала надеяться, что ж было делать, все осталось таким же: и дорого было и больно ей, думала — не красивым надо родиться, а счастливым, даже Александру пыталась все объяснить; a с ключом, который сестра никак не могла сообразить что сделать, он думал, что лучше даже так, пусть все будет как есть, а материн тромбофлебит и то, что она простаивает часами, пусть будут на ее совести! посмотрим, как она попрыгает потом, вот это потом выплыло из сна тоже большим рекламным плакатом, и тут же во сне, Митя стал горячо молиться, хотя никогда не умел этого делать, но он знал в точности, что молился, а молился он о том, что нет, такого не было, не было! чтобы он еще тогда думал, пусть мать стоит, ожидая, только бы сестра потом поняла, попрыгала! Этого не было! На сестру копилось многое, главное то, что она все не могла уйти из школы, ну хоть на час раньше! Или вообще пропустить пару дней! Она все отговаривалась, что не может бросить детей, что директор больше не станет ее терпеть, Митя ей кричал все по телефону: да ты же дура! У тебя мать умирает, а ты думаешь про каких-то чертовых детей! Вот этого он произносить не хотел: что умирает мать, он думал, что если хоть раз сказать так, то так оно и будет, но здесь не удержался, выкрикнул и бросил трубку! Но через пять минут снова позвонил: мать все-таки лежала у нее, надо было как-то договариваться. Надя ему говорила: я не могу уходить с работы, это ты можешь, ты и уходи, а вообще мне непонятно, как тебя там держат! Митя сдерживался, а про себя думал: дура! Она все думала о том, кто, что кому сказал, чтобы он не смел так разговаривать с ней. Она этого терпеть не станет, он может разговаривать так с кем угодно Если же он такой хороший сын, то мог бы бросить свою дурацкую редакцию и сидеть с матерью! Митя только сжимал губы, ожидая, когда этот поток кончится, у автомата уже скопилась очередь. Потом снова вырвалось: а если мать умрет, кому нужны будут твои дети? Сложилось все так уже исторически, не мне сидеть, а тебе, ты же ведь знаешь мою жизнь?! А если так сложилось, то и молчи! сказала сестра. Все, что в моих силах, делаю! Митя только про себя повторил сокрушенно: дура ты, вот что. Он вспомнил, что когда Надя звонила ему на работу, она все возмущалась: да когда же он у вас бывает?! Как тогда по телефону, так и сейчас во сне образовалось, завислось молчание, никто не хотел ничего больше говорить. Но тогда она ему все-таки сказала: я дура, а ты умный! пусть будет так, и бросила трубку,