Регистратор
Шрифт:
— он вспомнил, как Надя летела из Ленинграда, киевский аэропорт не принимал, она быстро поняла почему: в иллюминатор виден был пропеллер, он стоял неподвижно вертикально; садились они на военный аэродром, слив сначала над лесом бензин, она еще думала тогда, господи, брось кто-нибудь спичку, вспыхнет вся земля одним большим космическим факелом, и она сгорит вместе со всеми, вместе с Митей, вместе с сыном, который был в ней, но почему-то было ледяное легкомысленное спокойствие (вот это и есть страх? думала она, когда ледяная ясность, нет выбора, все видишь далеко, как свои собственные руки) единственное, что было трудно: она не могла произносить слова, только одно тяжело проворачивалось в ней: это и есть страх? и вот сейчас будет все? они пикировали на военный аэродром, и как было тихо! как было кругом тихо! когда они сели, раздался единственный жуткий крик, который тут же прервался, самолет завертело, но уже мелькало, что это спасение, что все! потом вращение прекратилось, и разломавшись на две половины, самолет стал! — в этой тишине падающего клина, чувство страха в нем все разрасталось, он услышал вдруг одинокий, молящий крик, не один он, кто-то был еще! крик этот шел от постороннего, живого существа, неизвестно каким образом сохранившегося здесь, кто-то молился, кто-то все хотел прикрыть его собой, и вся страсть незнакомого дорогого существа мгновенно передалось ему, и он вместе с ним, с этим единственным здесь живым существом: одним стеблем, одною травою, одною каплею! вместе, они молились:
Господи, не губи ты нас! пока еще есть мы, не губи,
Митя смотрел в окно. Было четыре часа утра, небо было ровным синим цветом, одна синь, ровнота-глухота, белый торец школы был рядом, и он думал: какое же синее небо в четыре часа утра! а кто-то сказал в нем: это оттого, что она умерла! что умерла твоя мать! это оттого, что все! синее небо, белые стены, от того, что мы все ее провожаем, мы все! это небо для нее! этот белый цвет для нее! это ее душа неслась и следом за ней неслась синь, небо, только для нее!
потом она вдруг повернулась к нему спиной сама, впервые сама выскользнув, и стремясь к беспрерывному и немедленному продолжению; когда она сделала этот поворот, ничего не вышло, но она попыталась оказаться к нему спиной, пыталась стать на колени, приподняв нижнюю часть спины, и чем больше она чувствовала собственное рабство, тем стремительнее было желание к продолжению, потому что зналось и чувствовалось, что наградой за рабство, ощущаемое ею всегда, было жгучее, растекающееся по всему телу и сладостное собственное уничтожение; это ее движение для него было сначала радостным открытием и доказательством того, что все прошлое было отброшено и уничтожилось, то, к чему он прежде робко стремился, сейчас искалось ею; он увидел мертвенно закрытый ее правый глаз, голова бессильно-бессознательно лежала, упираясь в постель, лицо будто стало плоским, растекшимся по простыне слоем, а тело пыталось приподняться, будто кто-то подтягивал, будто кем-то подтягивалось оно вверх трудной вытяжкой, выворачивая ее холмик наружу, к потолку, сама же она изгибала спину, прижимая голову и лицо к простынной поверхности жесткой, подушечной чехословацкой софы; но внезапно с сознанием собственного совершенства, в нем вдруг возникло чувство, не мысль, а растущее чувство, что то, что с трудом вытягивалось явно выраженным желанием, до чего-то все-таки не доходило, не завершалось, недоставало какой-то иной прошлой свободы в них, что было прежде: другой свободы и другого желания; и она лежала, будто со свернутой на бок головой на простыне, будто убитая кем-то перелетная птица: тело было в движении, в непрерывном полете, в стремлении, но и в самом полете была уже инерция, было движение чужой для него силы, заданной не им; это ощущение сначала возникло, может быть, только в ногах, но потом оно медленно распространялось в нем (но такой вывернутой была все еще только голова, тело же все еще подтягивалось, устраивалось, все еще подбирало колени, поупруже стремясь средней своей частью вверх, к недостижимому, пока бедра не стали вертикально, а голова еще больше скрутилась на сторону), Регистратор мгновенно, сначала наполнился ощущением счастья, движение ее тела сначала было едва заметным, потом все более определенно-явственным, он принимал это как приближение к их общему прошлому, но здесь же, разрасталось ощущение чужой силы, бедный регистратор уже чувствовал в этом ее движении свою собственную будущую гибель, ощущение это вспухало бугорком, а прошлое их вырастало перетекающей вдали гладью речного нутра и водной плоти, от него потянуло сперва утренней свежестью реки, трав и леса, хотя плоть эта освещалась исчезающим медным солнцем, и потому медленно, но и заметно на взгляд, покрывалась чешуйчатыми слитками гладко-переливающейся меди, с каждым мгновеньем утяжеляясь, уменьшая скорость собственного перетекания и застывая, а отсветы меди темнели, и прошлое их топло в тусклом, остывающем металле земли, и чем она быстрее подтягивала, приспосабливала свои колени, выгибая остывающей уже жаждой спину, стремясь еще достигнуть недостижимого почему-то положения, еще жила эта жажда исчезающего мига, тем явственнее Регистратор чувствовал разрастающееся несоответствие, присутствие чужого человека; бугорок сознания разрастался, радость тускнела догадкой, заныло, заболело сердце, эту боль Митя чувствовал еще много месяцев после смерти матери, боль распространилась всюду, даже в ногах: все, что происходило, все это давало знать, разрежаясь в нем, что это уже был не он, не он, и она была с ним (не с ним); это был и не двойник, и не тройник его, и никакая другая жизнь, которой он жил в этом мире, на этот раз это был некто, и ни один из его двойников, которых он ощущал постоянно, где-то рядом, в ином времени, не был в эти мгновенья с ней, а был чужой для него человек! раньше было другое, прекрасное и свободное, но никогда не возникало в нем чувства отравления близостью, он вспомнил, как он бежал, задыхаясь, по лестнице, потом долго стоял у лифта, прислонившись к стене, вспомнил отблески окна, пустую банку, цветы; ее телом управляла чужая страсть, движения возникали от иного проникшего в нее стремления и иного счастья; в прошлом он стремился к этому сам, она отвергала малейшие робкие проявления, она сжимала, отбрасывала его руки, и перевернувшись на живот, кусая губы, пластом лежала на животе остаток ночи, не в силах сломать себя, а он затихал, занимал узкую полосу своего края софы, совсем сплющивался, едва прикрыв себя одеялом и терпеливо, как ни странно, чувствуя почему-то собственный грех, всю ночь лежал в полудреме, не шевелясь;
много лет спустя, когда он был на скачках, пришла вдруг неожиданная, ни с чем не связанная мысль, что, когда она была с ним, она вспоминала что-то из своей жизни, возможно, что-то постыдное и гнусное; на самом деле никакого ипподрома не было, ему показалось, что он там сидит, оглядывая красивых лошадей перед гонкой; их близость разрушала в нем ощущение собственной множественности, как ни странно, но осознание того, что она была не с ним, хотя он лежал рядом, вытянувшись вдоль ее тела, ощущая ласковую нежность ее кожи, мгновенно разрушило прошлое его представление и чувство мира; сейчас он как бы соединился всеми своими жизнями в одну свою жизнь, и впервые оглядел эту одну свою жизнь глазами несчастного одинокого человека, ему еще казалось, что он помнил свои ощущения многомерности, но все это уносилось, отдаляясь мгновенно, и в следующее мгновение он уже чувствовал, что теперешняя его память была только отображением простого трехмерного мира; все было в нем, что появлялось сейчас, не было ни прошлого, ни будущего, только одно, исчезающее со всем, что в нем было, мгновенье: не было памяти, не было любви, и чем больше он устремлял это мгновенье к нулю, тем меньше в нем оставалось плоти, превращая все в пустое множество; не было, и никогда не могло быть любви, не было соприкосновения душ, исчезновений с Надей, ничего не было кругом, кроме осени, листьев, толстым слоем покрывших землю, и он недоумевал, кто он и как же он смог погрузиться в это чужое пространство, но жила в нем тайная надежда, что память его, разъединяясь с душой, все-таки удерживалась, сохранялась какой-то своей малой частью в душе, все-таки сохранялась в ней! после этого пришла вот какая догадка: что все существует в мире от высшего предопределения, кем устроено оно и откуда, он не знал, но что оно заключалось в следующем: все существует и есть от того, что сознание должно познать душу (сразу получилось определение интуиции, как результат проникновения сознания в душу), и каждое новое проникновение будет новым измерением пространства, в котором живет человек, и что таких измерений бесконечное число! и тут же он понял, что нет, не исчезло ничего в нем: снова услышал он, кто-то его звал, он вспомнил мать, теперь он знал, что это была она, она не исчезла, и вместе с нею не исчез он, у них оказался общий исток, из которого они оба были, и что было во всем, что окружало их, и это означало, что он сам жив, исток был растекающимся пространством, и оба они были в нем; и Митя снова вспомнил весну, как все вспухало весной болью, снова он увидел мать, она бежала по лесу, ей все казалось, что он появляется между деревьями, ее все влекло невидимой силой, и она чувствовала, что он был здесь, в сыром воздухе между деревьями, но не могла никак коснуться его, все искала руками, телом встречи с ним, проваливаясь в рыхлый снег, он вдруг пошел к ней навстречу, обтекая каждую часть, и застревая в ней своей тяжестью, и для нее все тягчела его плоть, стягивая ее натуго, но все же как он был далеко! он был здесь, он был, во всем он был здесь! и Митя все бежал за ней, и никак не мог догнать, он уже почти был рядом, но она снова была между деревьями, впереди, все искала его руками, потом он, наконец, догадался, что они были все в одном лесу, и ничего большего сделать было уже нельзя.Регистратор заметил, что и его несколько кратких строк множились, каждое слово членилось, растекалось, соединялось, с другими словами, создавая многомерные комбинации, и проносились, исчезая; наконец, явственно выплыл образ его Учителя.
Он думал о том времени, когда вступят в жизнь маленькие дети Сони, они соединяли для него оборванные нити прошлого и будущего. Токи его собственной жизни, он чувствовал, были в них, а в нем самом они разжижались, расплотняя основу таинственного источника его жизни, а ветер бытия терял плотность и теплоту, но он знал, что так было всегда, а сам он будет жить вечно.
Летом, встав с утра, в шесть, с солнечными лучами, он выходил в тихий двор, набирал старых математических журналов и сидел, листая их, и греясь под солнцем, и дожидаясь втайне разгона летнего дня, тепла, у которого была неослабевающая плотность волны, жужжанья жуков и пчел, и он изумлялся, что после всего, что было, жизнь шла своим чередом, старое быстро зарастало, хотя невидимые токи будущих бед текли в жилах нарождавшейся радостной жизни.
И он думал: до чего же крепка человеческая душа жизнью, если тяга ее не остывала день ото дня, а, может быть, и прибавлялась.
Когда Регистратор проснулся, была совсем синяя ночь, он встал и подошел к окну, белым был только торец школы, даже футбольное поле на школьном дворе было синим, синими были дали, и Регистратор думал, что прошлое всегда рядом с нами, что люди не исчезают бесследно, и как бы мы не уносились, расталкивая космос жизни, теплые и холодные ветры прошлой и будущей жизни всегда с нами; с нами все, кто погибли или остались живы в тридцать седьмом и сорок первом году, и раньше, в другие годы, и позже. Никто не пропадает бесследно: все отпечатывается на вечном камне жизни, прозрачном и бесконечномерном, и все это образует человека; то, что было, или казалось счастьем в одни годы, обернулось бедой в другие, почет сменялся забвением, а забвение неожиданной, хотя и краткой известностью, или вдруг появлялось нечто весомое; казалось, неистераемое временами и длительное, образовывались новые дали и края жизни, со своим горизонтом, достижениями и убылью;
и над всем этим рождались и таяли облака, грело солнце, лили дожди, угасал и нарождался день, одни запахи жизни сменялись другими, которые тоже исчезали, истаивая вместе со своей плотью, но у каждого дня было свое солнце, свой восход и закат, и своя ночь, свое счастье и беда, которые были продолжением прошлой беды или счастья; люди выносились временем на видимую сторону жизни и были в нем краткий свой срок, и никто не знал, по какому закону осуществлялось их появление; одним появлялись и все жизнь любили и были любимы другими, другие не знали, никогда не чувствовали этого вида счастья, третьи губили и уничтожали то, что создавали четвертые, пятые были близки к самой сути этой странной и прекрасной жизни, к истоку, другие же, видя это приближение, стремились уничтожить ее в самых даже простых проявлениях, — все это двигалось, дышало, бродило и перемешивалось, и все это было под ногами у людей, которые своей жизнью перемещали это варево, едва ли на миллиардные доли, а оно не убавлялось, ни прибавлялось, только перетекало из одной безмерной части в другую, чтобы создать избыток своей бесконечности и безмерья.
И подошел Авраам, и сказал: неужели Ты погубишь праведного с нечестивым? Может быть, есть в этом городе пятьдесят праведников? Неужели Ты погубишь, и не пощадишь места сего ради пятидесяти праведников в нем? Не может быть, чтобы Ты поступил так, чтобы Ты погубил праведного с нечестивым, чтобы то же было с праведником, что с нечестивым; не может быть от Тебя! Судия всей земли поступит ли неправосудно? Господь сказал: если Я найду в городе Содоме пятьдесят праведников, то Я ради них пощажу все место сие.
Авраам сказал в ответ: вот я решился говорить Владыке, я, прах и пепел:
Может быть, до пятидесяти праведников не достанет пяти, неужели за недостатком пяти Ты истребишь весь город?
Он сказал: не истреблю, если найду там сорок пять.
Авраам продолжал говорить с Ним, и сказал; может быть, найдется там сорок. Он сказал: не сделаю тогда и ради сорока. И сказал Авраам: да не прогневается Владыка, что я буду говорить: может быть, найдется там тридцать?
Он сказал: не сделаю, если найдется там тридцать.
Авраам сказал: вот я решился говорить Владыке: может быть, найдется там двадцать?
Он сказал: не истреблю ради двадцати.
Авраам сказал: да не прогневается Владыка, что я скажу еще однажды: может быть, найдется там десять?
Он сказал: не истреблю ради десяти.
И пошел Господь, перестав говорить с Авраамом; Авраам же возвратился в свое место.
В городе оказалось только четыре праведника: Лот, жена его и две дочери Лота, но жена Лота оглянулась позади его и стала соляным столпом. Две дочери же Лота родили ему новый народ, потому что думали, что они единственные теперь люди на земле.