Петербург
Шрифт:
Но позыв к правдивости оборвался; и самая правдивость упала в глухое душевное дно. Он принялся за пасианс:
– "Гм: да, да... На шестерку пятерку... Где дама?.. Тут дама... И заложен валет..."
Вдруг он бросил на Зою Захаровну испытующий, подозревающий взгляд, и его короткие пальцы с золотистою шерстью перенесли стопочку карт: от стопочки карт - к другой стопочке карт.
– "Ну, - и выдался пасиансик..." -продолжал он сердито раскладывать ряды карт.
Начисто протертую чашку Зоя Захаровна бережно понесла к этажерке, припадая на туфли.
– "Ну?.. И отчего же сердиться?"
Теперь, припадая на туфли, она заходила по комнате; раздавалось пришлепыванье (тараканий
– "Да я, матушка, не сержусь", - и опять испытующий взгляд бросил он на нее: сложив руки на животе и выпячивая корсетом нестянутый и почтенный живот, на ходу она трепетала отвисающим подбородком; и. тихонько к нему подошла, и тихонько тронула за плечо:
– "Вы спросили бы лучше, почему я вас спрашиваю?.. Потому что все спрашивают... Пожимают плечами... Так уж думаю я", - навалилась на кресло она и животом, и грудями, - "лучше мне все узнать"...
Но Липпанченко, закусивши губу, с беспокойною деловитостью ряд за рядом раскладывал карты.
Он-то, Липпанченко, помнил, что завтрашний день для него необычаен по важности; если завтра не сумеет он оправдать ее перед ними, не сумеет стряхнуть угрожающей тяжести на него обрушенных документов, то ему - шах и мат. И он, помня все это, только посапывал носом:
– "Гм: да-да... Тут свободное место... Делать не чего: короля в свободное место..."
И - не выдержал он:
– "Говорите, что спрашивают?.."
– "А вы думали - нет?"
– "И приходят в отсутствие?.."
– "Приходят, приходят: и пожимают плечами..."
Липпанченко бросил карты:
– "Ничего не выйдет: позаложены двойки..."
Видно было, что он волновался.
В это время из спальни Липпанченко что-то жалобно прозвенело, как будто бы там открывали окошко. Оба они повернули головы к спальне Липпанченко; осторожно оба молчали: кто бы мог это быть?
Верно Том, сенбернар.
– "Да поймите, странная женщина, что ваши вопросы" - тут Липпанченко, охая, встал, - для того ли, чтобы удостовериться о причине странного звука, для того ли, чтобы увильнуть от ответа.
– "Нарушают партийную..." - отхлебнул он глоток совершенно кислого чаю - "дисциплину..."
Потягиваясь, он прошел в открытую дверь, - в глубину, в темноту...
– "Да какая же, Коленька, со мной-то партийная дисциплина", возразила Зоя Захаровна, подперев ладонью лицо, и опустила вниз голову, продолжая стоять над пустым теперь креслом...
– "Вы подумайте только..."
Но она замолчала, потому что кресло пустело; Липпанченко оттопатывал по направлению к спальне; и рассеянно перебегала по картам - она.
Шаги Липпанченко приближались.
– "Между нами тайн не было..." - Это она сказала себе.
Тотчас же она повернула голову к двери - к темноте, к глубине - и взволнованно заговорила она навстречу топотавшему шагу:
– "Вы же сами не предупредили меня, что и разговаривать-то нам с вами, в сущности, не о чем (Липпанченко появился в дверях), что у вас теперь тайны, а вот меня..."
– "Нет, так это: в спальне нет никого" - перебил он ее...
– "Меня досаждают: ну и - взгляды, намеки, расспросы... Были даже..."
Рот его скучающе разорвался в зевоте; и расстегивая свой жилет, недовольно пробормотал себе в нос:
– "Ну и к чему эти сцены?"
– "Были даже угрозы по вашему адресу..."
Пауза.
– "Ну и понятно, что спрашиваю... Чего раскричались-то? Что такое я сделала, Коленька?..
Разве я не люблю?.. Разве я не боюсь?"
Тут она обвилась вокруг толстой шеи руками. И - хныкала:
– "Я - старая женщина, верная женщина..."
И он видел у себя на лице ее нос; нос - ястребиный; верней ястребинообразный; ястребиный,
если бы - не мясистость: нос - пористый; эти поры лоснились потом; два компактных пространства в виде сложенных щек исчертились нечеткими складками кожи (когда не было уж ни крема, ни пудры) - кожи, не то, чтобы дряблой, а - неприятной, несвежей; две морщины от носа явственно прорезблись под губы, вниз губы эти оттягивали; и уставились в глазки глаза: можно сказать, что глаза вылуплялись и назойливо лезли двумя черными, двумя жадными пуговицами; и глаза не светились.Они - только лезли.
– "Ну, оставьте... Оставьте... Довольно же... Зоя Захаровна... Отпустите... Я же страдаю одышкой: за душите..."
Тут он пальцами охватил ее руки и снял с своей шеи; и опустился на кресло; и тяжело задышал:
– "Вы же знаете, какой я сантиментальный и слабонервный... Вот опять я..."
Они замолчали.
И в глубоком, в тяжелом безмолвии, наступающем после долгого безотрадного разговора, когда все уже сказано, все опасения перед словами изжиты и остается лишь тупая покорность, - в глубоком безмолвии она перемывала стакан, блюдце и две чайные ложки.
Он же сидел, полуотвернувшись от чайного столика, подставляя Зое Захаровне и грязному самовару свою квадратную спину.
– "Говорите, - угрозы?"
Она так и вздрогнула.
Так и просунулась вся: из-за самовара; губы вновь оттянулись: обеспокоенные глаза чуть не выскочили из орбит; обеспокоенно побежали по скатерти, вскарабкались на толстую грудь и вломились в моргавшие глазки; и - что сделало время?
Нет, что оно сделало?
Светло-карие эти глазки, зги глазки, блестящие юмором и лукавой веселостью только в двадцать пять лет, потускнели, вдавились и подернулись угрожающей пеленой; позатянулися дымами всех поганейших атмосфер: темно-желтых, желто-шафранных; правда, двадцать пять лет - срок немалый, но все-таки - так поблекнуть, так съежиться! А под глазками двадцатипятилетие это оттянуло жировые, тупые мешки; двадцать пять лет - срок немалый; но...
– к чему этот выдавленный кадык из-под круглого подбородка? Розовый цвет лица ожелтился, промаслился, свял - заужасал серой бледностью трупа; лоб зарос; и - выросли уши; ведь бывают же просто приличные старики? А ведь он - не старик...
Что ты сделало, время?
Белокурый, розовый, двадцатилетний парижский студент - студент Липенский, - разбухая до бреда, превращался упорно в сорокапятилетнее, неприличное пауковое брюхо: в Липпанченко.
НЕВЫРАЗИМЫЕ СМЫСЛЫ
Куст кипел... На песчанистом побережье здесь и там морщинились озерца соленой воды.
От залива летели все белогривые полосы; луна освещала их, за полосой полоса там вскипала вдали и там громыхала; и потом она падала, подлетая у самого берега клочковатою пеной; от залива летящая полоса стлалась по плоскому берегу - покорно, прозрачно; она облизывала пески: срезывала пески - их точила; будто тонкое и стеклянное лезвие, она неслась по пескам; кое-где та стеклянная полоса доплескивалась до соленого озерца; наливала в него раствор соли.
И уже бежала обратно. Новая громопенная полоса ее бросала опять.
Куст кипел...
– Вот - и здесь, вот - и там, были сотни кустов; в некотором отдалении от моря черные протянулись и суховатые руки кустов; эти безлистные руки подымались в пространство полоумными взмахами; черноватенькая фигурочка без калош и без шапки испуганно пробегала меж них; летом шли от них сладкие и тиховейные лепеты; лепеты позасохли давно, так что скрежет и стон подымались от этого моста; туманы восходили отсюда; и сырости восходили отсюда; коряги же все тянулись - из тумана и сырости; из тумана и сырости пред фигурочкой узловатая заломалась рука, исходящая жердями, как шерстью.