Мещанка
Шрифт:
— Ну, а вывод какой? — живо спросил он.
— Люди все равно не поймут твоих стараний. Душевного, такого, знаешь, искреннего уважения от них не заслужишь. Зря только силы и нервы истреплешь. Побереги, пригодятся.
— Извини меня, но я тоже должен высказаться, — проговорил он, не в силах погасить нотки протеста и несогласия. Они звучали слишком ясно, чтобы она не почувствовала их.
— А стоит ли? Я ведь знаю, что ты будешь говорить. Ты скажешь, что это эгоизм, неуважение к человеку и так далее и тому подобное. Так ведь? — усмехнулась она.
— Что же, можно и не говорить, — согласился он. — Только поверь мне, что я это знаю. Есть и
— Ну, хватит об этом. Точки зрения выяснены, — резко встав, сказала она. — Но пойми только, что я тебе жена и меня иногда можно предпочесть остальным. Уж если повел в кино, так привел бы, что ли.
Она отвернулась и разрыдалась.
— Ну, Наденька… Ну, что ты?.. Ну, прости… — расстроившись вконец, стал он успокаивать ее, осторожно взяв за плечи.
Она не отвечала. Плечи ее вздрагивали.
— Пойдем домой, я отдохнула, спасибо, — наконец сквозь слезы выговорила она.
Второй случай произошел примерно через месяц. Перед концом рабочего дня в кабинет к нему вошел старый кузнец Максимыч. Прикрыв дверь, он остановился, и Павел Васильевич, глядя на него, забыл даже пригласить его сесть. Его удивило выражение лица кузнеца. Черные большие глаза старика сияли какою-то большой радостью, и от них, как от двух маленьких солнц, разбегались в стороны лучики веселых морщинок. И все его бородатое лицо выглядело необычно. Усы и те над улыбавшимся ртом казались пышней и словно моложе.
— Приглашаем вас, Павел Васильевич, — проговорил Максимыч. — Все готово!
Павел Васильевич ни о чем не спросил, встал из-за стола, надел пальто и молча пошел за кузнецом. Да и что было говорить? Он не только обрадовался и удивился — нет! — он разволновался и просто не знал, что сказать. Бывая теперь не каждый день в строящемся корпусе нового кузнечного цеха, он в последний приход спросил, когда думают смонтировать и опробовать новые молоты и печи, и ему ответили, что через полмесяца. Монтаж был еще не завершен, и он считал, что полмесяца — это хороший срок. И вот тебе на. Готово. Ясно, что люди работали круглые сутки и молчали, чтобы обрадовать его. Это была первая молчаливая благодарность ему, и он разволновался.
На дворе ветер уже гнал редкие снежинки и рвал полы пальто. Максимыч шел впереди, не оглядываясь. А Павлу Васильевичу хотелось остановить его, обнять по-мужски, по-русски и расцеловать. Но он только смотрел повлажневшими глазами на широкую спину старика и молчал.
Они прошли в тот угол цеха, где за временной перегородкой монтировались молоты и печи так называемой учебной базы. Здесь молодежь должна приобрести практические навыки. Теперь у двери Павел Васильевич невольно остановился. В просторном помещении полы, еще не видевшие металла, были чисто вымыты, окна сверкали и было много людей. Все смотрели на него и на Максимыча.
— Максимыч, — позвал Павел Васильевич.
Старик обернулся и, поняв его, шагнул навстречу. Они обнялись и троекратно поцеловались. И люди закричали радостно и взволнованно.
Старик крякнул, нахмурился и отвернулся. Потом, обернувшись к Павлу Васильевичу, сказал:— Ну, Васильич, просим, — и показал на молот.
Павел Васильевич подошел к огромной, сверкавшей свежей краской махине и остановился.
— Не мне это делать, — проговорил он. — Давай уж ты, Максимыч. Давай! — И он отступил в сторону.
Старик подошел, обернулся, оглядел всех молчаливо и растроганно и, прошептав: «Давай!», — сразу стал серьезен и строг.
Круглая, сверкавшая искрами болванка легла на место, и Максимыч нажал рычаг. Все невольно подались вперед и замерли. Молот ухнул, и еще, и еще, и кусок стали, как тесто под сильной и умелой рукой, выгнулся, стал почти готовой деталью машины. Удары молота гулко прокатились под сводами огромного помещения, и эхо их Павел Васильевич ощутил так, как он чувствовал первые удары грома над позеленевшим весенним лесом. И, как и все, он засмеялся, захлопал в ладоши и невольно придвинулся в общей толпе — туда, к этой первой детали. Максимыч поглядел на людей, торжественный и строгий, и мягко сказал:
— Вася, Васютка. Иди сюда.
К нему подошел сын. Такой же черный и крепкий. Он был в стираных, чистых солдатских брюках и гимнастерке. Встал перед отцом прямо, как в строю.
— Давай теперь ты, Вася, — сказал старик и, положив руку на плечо сына, добавил: — Тебе тут век жить…
И снова круглая болванка легла на место. И снова ухнул молот. Когда сняли деталь, Максимыч наклонился к ней, осмотрел.
— Ничего, пойдет. — Выпрямился и, обращаясь ко всем, произнес: — Теперь, товарищи, можно сказать, что мы начали жизнь еще и в этом цехе. Пусть каждый скует здесь сегодня свою первую деталь, на память…
Павел Васильевич шел домой окрыленный, радостный. В магазине долго выбирал жене подарок. Купил коробку дорогих духов и зеркальце. Оно развеселило его тем, что с одной стороны человек виделся нормальным, а посмотреть с другой — лицо принимает разные смешные формы. Довольный и подарком, и вообще всем, он открыл дверь в квартиру и прямо, не раздеваясь, прошел в комнату — шумный, веселый. Надя сидела на диване надутая, сердитая. Он не понял ее состояния и, улыбаясь, попросил:
— Закрой глаза.
— Что это тебе вздумалось? — пожала она плечами.
— Нет, ты закрой, — настаивал он, не вынимая из-за спины рук с подарками.
— Ну пожалуйста.
Положив перед нею на стул подарки, он, улыбаясь в предчувствии ее удивления и радости, сказал:
— А теперь открой.
Надя равнодушно посмотрела на коробку и зеркальце.
— Я вчера купила такие.
— Купила? — огорчился Павел Васильевич. — А я выбирал, выбирал… Но ты поглядись в зеркало! — Он засмеялся, поворачивая к ней зеркало так, что лицо ее стало в нем неестественно вытянутым.
— И зачем это люди делают? Разве они и так мало уродливы? — рассердилась она. — Да раздевайся, холодно от тебя.
И будто смыли с души Павла Васильевича недавнюю радость. Он разделся, закурил.
— Иди поешь, сынок, — предложила мать. Павел Васильевич увидел, что лицо ее заплакано.
— Что у вас тут, мама? — спросил он.
— Ничего, Пашенька, так я… А у тебя сегодня радость?
— Знаешь, мама… — снова загораясь прежним ощущением волнения, которое ему так хотелось разделить с кем-нибудь своим, родным, чтобы его поняли и порадовались бы вместе с ним, заговорил он и, пока рассказывал, забыл все и уже снова обращался к жене и матери сразу.