Марево
Шрифт:
– Идем, идем!
– несется от шалаша.
Корней ловит Онуфрия и ведет к колодцу:
– Грязный, хуже свиньи.
– Да ну его! Холодно!
– Мойся, ну!
Онуфрий зачерпывает руками воду и, пока Корней держит его за вздувшуюся па спине рубаху, водит ими по лицу.
– Еще, еще... не умрешь.
– Чистый уже... будет.
Корней опускает руку, Онуфрий пятится, искоса смотрит на него, вытирает лицо спущенным рукавом рубахи и с криком бежит к разведенному Зосимой костру:
– Брр-брр!
Дым кудрявится и синит степь.
– Помой ложки!
Онуфрий греет над костром руки и сушит рукава.
– Оглох!? Мой ложки!
– Не хочу.
– А есть хочешь?
– Я свою ложку оближу.
– А нам? Зови отца, готово!
Они втроем садятся вокруг котелка. Из ложек я ртов идет пар. Из-за земли на степь льется красный свет. Когда затихают быки, кажется, будто не перепе-у" тенькают вдалеке, не шмели жужжат, а лучи перебирают травы и звенят ими.
Онуфрий выносит из шалаша два кнута и сумку с хлебом. Один кнут он кидает Зосиме, другой кладет возле отца, а сам ложится и болтает ногами.
Быки трогаются в сторону солнца. Надо итти за ними, но Корней глядит на бледнеющий в первых лучах солнца костер и додумывает.
Зосима косится на него, кашляет, медленно поднимается, перекидывает через плечо сумку, берет змеей намотанный на черенок кнут, разматывает его и гладит пеньковый хвостик. Корней не шевелится. Зосима поджимает губы, умышленно громко зовет Рябчика, хлопает кнутом и кричит отстающим быкам:
– Гей! Ге-ой! Ну-у!
Корней переводит взгляд на мелькающие мутно-серые ноги Онуфрия и говорит:
– Иди, сынок, за меня в степь.
Онуфрий вскакивает на колени, приседает, поднимается и широко глядит на отца. На его щеках сквозь загар проступает краска.
– Ну, чего уставился? Иди, говорю, за меня с быками.
Онуфрий проводит пальцами по верхней губе и от волнения заикается:
– Ма-а-ма-ать же придет, я ж...
– Знаю, - обрывает его Корней, - ты все лето встречал мать, а сегодня я ее встречу.
– А я?
– Пасти будешь,
Губы Онуфрия вспухают. Он шевелит руками, как бы готовясь защищать право на встречу матери.
Корней ждет немного, аатем шевелит руками и поднимает голубоватые бровастые глаза. Онуфрий пальцами теребит ладонь и свирепо глядит через костер. В глазах его-они тоже голубоватые, но яснее, чем у Корнея, они тоже будут* бровастыми, - в глазах его упрямство. Губы сжаты, голова наклонена, лоб перекосила складочка, ноздри подрагивают.
– Ну?
– повышает голос Корней.
Онуфрий не слышит. Корней кладет па колени руки и хочет встать. Онуфрий не замечает этого. Корней сердито крякает и встает. Онуфрий задом отдаляется от него. Корней глядит в его перекошенное лицо и грозит пальцем:
– Смо-три, сынок, смо-три мне!
Онуфрий, не сводя глаз с его рук, осторожно берет за кончик кнут и тянет его за собою. У шалаша он надевает рваную соломенную шляпу, идет прочь, дает волю слезам, на ходу оборачивается, плачет громче, догоняет облитых
пламенем зари быков и обрушивается на них:– Куда-да-а? Я вот тебе!
Корнею жалко, его, и он часто затягивается дымом цыгарки. Мычанье слабее, рога сверкают. Быки и сыновья пропитываются солнцем, уходят в его лучи и превращаются в огнистые венчики цветов. Ветер колышет их, клонит все ниже, ниже, и перед глазами остаются только ширь и солнце.
В красные переливы зари вплетается золотой блеск, роса тает. После рева быков голоса птиц, шмелей и кузнечиков кажутся перезвоном невидимой воды. Над далью плывет коршун.
Корней землею забрасывает остатки костра, вешает на колья свитку, ложится в тень и решает встать после подудня. Да, но неужто ему придется ставить Аграфену на колени и заставлять есть землю, бить ее кнутом?
А иначе нельзя? Вот светит солнце, а надо бить. Глаза у Онуфрия хорошие, а надо бить. Тень, синева, звон, шопоты, - все вот такое, но...
В голове Корнея мутится. Солнце сквозь тень сеет на ресницы искристый песок и шепчет:
– Шша-шша...
Просыпается Корней во-время. Тень отодвинулась, и солнце сквозь рубаху печет спину. Корней идет к колодцу, раздевается, скрипом журавля вспугивает зной и плещет на себя воду. Струи перебирают волосы, скользят по черной шее, с бронзовых лопаток слетают на жилистую спину и катятся по коричневым позвонкам.
Корней вытирается и на ходу сушит рубаху. В солнце кожа твердеет, стягивает лицо, и оно становится шершавым, строгим. Таким оно и должно быть сегодня.
Шмели вылетают из тени на солнце и покрываются золотой пылью. Корней глядит на тень, надевает рубаху и радуется: "Угадал". На черте дали, в колеблющихся волнах зноя шевелится похожее на перекатиполе пятно.
Идет.
Корней одергивает бороду, светлые метелочки усов, морщится, кашлем заглушает тревогу и бранит не то себя, не то Аграфену, не то свое сердце.
Перекати-поле стало уже стеблем с растопыренными ветками и мутным венчиком. Корней таращит глаза па курган и хмурится. Далекий крик как бы подрезает жужжанье мух:
– Сыно-ок!
"Зови, зови - жестко улыбается Корней. Крик сипит переливами сопилки и от натуги наливается хрипотой:
– Сыно-о-о...
Аграфена машет платком в красных цветочках, стирает со лба пот и гнется под тяжестью корзины.
Надо бы помочь ей, но Корней не шевелится.
– Да ты оглох!? Или спишь!?
– совсем уже четко звенит усталый голос.
Корней поднимается и, нагнув голову, идет. Аграфена ждала Онуфрия, и тело ее расслабляет тревога:
"Не случилось ли чего?"
Вышитые короткие рукава ее рубахи от груди кругами смочены потом. Смуглые оттянутые корзиной руки красны до локтей. Сквозь сетку пришитой к рубахе мережки поблескивают бронзовые ноги. Лицо влажное, румяное.
В светлых голубых глазах испуг:
– Здравствуй...
– Здравствуй...
Аграфена отдает Корнею корзину:
– Случилось что? А чего ж ты остался у шалаша?