Герберт
Шрифт:
– Я ничего не знаю об этом, ты про нее не рассказывал.
– А я пришлю тебе ее фотографию.
Отец наклонил голову и, увидев, что у сына развязан шнурок, опустился на корточки и стал завязывать его ботинок.
– Да ведь я закружился с американцами.
– Последнюю неделю мы совсем не разговаривали, - сказал отец.
– Мне ужасно не хочется уезжать, папа.
– В глазах стояли слезы.
– Но кто мешает тебе остаться?
– Она, папа.
– Кто она?
– Ну, Бербель, кто же еще, она протягивает мне руку через океаны воздуха.
– Что же ты собираешься делать?
– спросил отец и посмотрел на черный силуэт паровоза, выпускающий из-под колес тонкие струйки пара.
– Вернусь домой, а в следующем
Тонкие струйки прозрачного пара выскальзывали из-под красных колес паровоза. Герберт покидал Швейцарию. До отправления поезда осталось несколько минут. Отец нагнулся и поцеловал Герберта в щеку - щека была теплая, и это обрадовало его.
Герберт попробовал улыбнуться.
– Не расстраивайся, отец, зимой я приеду к тебе недели на две, обязательно приеду.
– Сам он едва ли верил в то, что говорил.
Проводник стал приглашать прогуливающуюся по перрону публику в вагон. И вот паровоз дернул состав, лязгнули буфера, поезд медленно покатился. Германия ждала своих сыновей. Герберт на ходу поднялся в вагон и махнул рукой. Отец выглядел удручающе, руки его как плети висели вдоль туловища; на миг Герберту захотелось спрыгнуть, и почему-то он этого не сделал, жалкий отец становился все меньше, пока совсем не скрылся из глаз.
Герберт зашел в купе, шторки на окне едва пропускали свет. Еще один любитель темноты, поморщился Герберт, но говорить что-либо этому высокому и, видимо, желчному человеку, читающему журнал, не стал, а закрыл глаза и уселся на свой диванчик. Человек два раза смотрел на него поверх очков и оба раза ничего не сказал. Герберт вышел в коридор, вынул пачку "Честерфилда" и закурил. Пожилая пара, проходя по коридору, поглядела на него, а он демонстративно выпустил в потолок струйку дыма. Уже в самом Берлине, выпив в вагоне-ресторане чашку крепкого кофе, Герберт наблюдал, все еще сидя за столиком, как состав медленно втягивается под высокий купол вокзала, а пассажиры уже выскакивали на перрон.
Вышел он с легким чемоданчиком, в котором лежало двадцать американских джазовых пластинок и десять пачек сигарет, еще там находилось старинное китайское блюдо - подарок американцев; на блюде был нарисован многокрылый дракон с милой женской головкой. Поскольку голова женщины была выписана особенно тщательно, с изяществом, присущим просвещенной Европе восемнадцатого века, то он предположил, что тарелка могла быть сделана не обязательно в Китае. Герберт шел, раскачивая чемоданчиком, в голове его проносились стремительные мысли: кое-что о Бербель и кое-что о самой Германии, в которой ему предстояло жить. Конечно, за границей чувствуешь себя несколько спокойнее, и устаешь там меньше, и мысли прозрачные - может быть, оттого, что родина издавна проецирует на себя любовь, рожденную за границей. Выйдя из вокзального павильона, Герберт направился к стоянке такси и сел в первую машину. На Альбертштрассе он увидел выбитые витрины, на их осколках краской были нарисованы шестиугольные звезды.
– Поезжайте потише, - попросил Герберт таксиста.
– Что здесь произошло?
– А разве вы не знаете?
В зеркальце машины Герберт увидел горбоносую вытянутую физиономию.
– В Германии идут еврейские погромы, - тихо сказал шофер и вздохнул.
– Вы, видимо, еврей?
– догадался Герберт.
– Имею несчастье им быть. Раньше я пел в императорской опере. У меня хороший голос... Контракты, поклонницы... Я был избалованным человеком. А теперь только это такси.
– Желаю вам скорее вернуться в оперу и бросить это занятие.
Прощаясь, Герберт дал на чай двадцать марок и пожал руку, которую шофер из робости не сразу ему подал.
Открыв дверь своим ключом, Герберт прошел наверх. Там он достал пачку пластинок, подаренных Кеном в один из последних дней, сигареты, которые сразу спрятал за книги, затем подошел к радиоле, поднял деревянную крышку и поставил пластинку. Потом закурил, открыл окно. Было темно, в доме напротив ярко
горела люстра. Холодный свет ее показался Герберту безжизненным. За тюлем двигались очертания неизвестных мужчин и женщин. Герберт докурил сигарету и потушил окурок. Кончилась пластинка, щелкнул звукосниматель. Он услышал, как бабушка поднимается по лестнице. Мальчик метнулся к окну, закрыл его, бросил раскрытую пачку сигарет на пол и толкнул ее под диван, затем рывком снял с полки альбом с картами наполеоновских войн и уселся в кресло.– Мальчик мой, что же ты спрятался от меня, я из ванной услышала музыку и поняла, что ты приехал. А почему ты сидишь в темноте? Это портит глаза. Бабушка дернула выключатель торшера, и карта наполеоновских войн вспыхнула так, как будто к ней поднесли горящий факел.
До чего же старики бывают несносны - вот и бабушка, когда-то она была молоденькой и, вероятно, симпатичной, даже наверняка она была симпатичной. А теперь что осталось? Одно неистощимое внимание к окружающим. Ее жизнь, судьба и ответы самой себе - все это уже в прошлом, теперь она мало в чем нуждается, много разговаривает, много спрашивает и вовсе не чувствует себя стесненной оттого, что мешает другим. У большинства людей с возрастом исчезает такт. Доставшаяся по наследству кровь стареет, как будто ей все равно, куда и по каким жилкам бежать. Врожденная стеснительность и такт, перепутавшись с приобретенным воспитанием, за долгую жизнь изрядно утомляют человеческую психику.
– Ты меня не слушаешь?
Герберт бессмысленно смотрел на ярко освещенную карту.
– Ты не слушаешь меня?
– переспросила бабушка, пытаясь заглянуть ему в глаза.
– Ой, прости, пожалуйста, я задумался.
– Ты сказал, что отец самый здоровый человек в Швейцарии.
– Когда я это сказал?
– Да только что.
– Не может быть.
– Ты так и сказал, Герберт.
– Значит, я имел в виду душевное здоровье.
– Мне кажется, Герберт, тебе совершенно все равно, что будет со мной и отцом.
– Неправда, вы мне совсем небезразличны. Просто я думаю о вас не как все.
– Как же ты думаешь обо мне?
Герберт состроил на лице мечтательное выражение и сказал:
– Хорошо.
– Не огорчай меня, Герберт.
– Ладно, не буду.
Бабушка смягчилась:
– Ужин я могу сейчас приготовить.
– Я ужинать не буду.
– Почему?
– Я уже поел.
– И где же ты поел?
– Какая разница, есть я уже не хочу.
– Может, ты выпьешь немного молока?
– Хорошо, молоко я выпью. Знаешь что, бабушка, принеси мне кусок сыра.
– Сыр ты никогда не ел, Герберт. Что с тобой случилось?
– Ничего, просто, пока я разговаривал с тобой, кусок сыра стоял перед глазами как наваждение.
Через некоторое время бабушка вернулась. В одной руке она несла высокий стакан с молоком, в другой - тарелочку с двумя тоненькими ломтиками сыра. Она поставила молоко и сыр на журнальный столик и села напротив.
Вот опять начинается. Сейчас она решила, что я достаточно отдохнул. Ее забота дает ей право вмешиваться в мой мир, но в конце концов никто не виноват, что у нас есть родственники. Все равно она будет спрашивать, а я буду что-нибудь отвечать. И ссориться с ней не хочется, вообще не хочется с ней говорить, но я должен.
– Знаешь, бабушка, я очень устал. О том, что со мной происходило в Швейцарии, я тебе расскажу завтра. Сейчас я пойду в ванную, а потом буду спать.
– Ты не хочешь разговаривать со мной.
– Не в этом дело, я устал.
– Тебе приготовить ванну?
– Да, если можно.
Герберт представил себе девушку Бербель. Ее густые волосы закрывают лицо, и виден только курносый носик и край губ. Мне холодно, подумал Герберт. Отчего? В комнате очень тепло, а мне холодно.
– Подойди ко мне, - тихо говорит он.
– Ты здесь, ты стоишь рядом. А теперь обними меня за плечи. Ну обними. Руки у тебя холодные, разве это руки - это веточки засохшей маслины.