Фолкнер
Шрифт:
Оглушающий эффект от первого удара прошел, и лицо Фолкнера приняло высокомерное выражение, напоминавшее холодность, но на самом деле означавшее торжество самообладания над чувствами; губы скривились в подобии презрительной усмешки, а весь вид демонстрировал неподчинение судьбе. Вошла дрожащая Элизабет; прежде она никогда не теряла выдержку и даже сейчас остановилась на пороге, пытаясь собраться, но тщетно; она увидела его и бросилась ему в объятия, расплакалась и в своих трепетных страхах стала похожа на всех женщин. Он был тронут и хотел было ее успокоить, но горло судорожно сжалось.
— Я прежде никогда не чувствовал себя узником! — воскликнул он. — Станешь ли ты по-прежнему поддерживать того, кто опозорен?
— Пуще прежнего, отец! — пробормотала она. — Ничто не связывает людей так тесно и крепко, как несчастье!
— Моя дорогая великодушная девочка, — промолвил Фолкнер. — Как же я ненавижу себя
Такими беседами они пытались противостоять свирепым обстоятельствам. Фолкнер сказал, что в тот день решится, состоится ли суд немедленно или же велят послать за Осборном в Америку. Невилл дал показания, выставив обвиняемого в благоприятном свете, и присяжные засомневались; многие считали, что судьи решат подождать важного свидетеля. Но однажды они уже потеряли надежду и боялись, что это повторится.
Во время разговора вошел адвокат и принес хорошие новости. Заседание отложили до выездной сессии в марте; решили дождаться Осборна. Безжалостная рука судьбы и людского суда немного ослабила свою хватку, и отчаяние покинуло их сердца; они снова смогли дышать, молиться и надеяться. Нельзя терять время; надо немедленно послать за Осборном. Но явится ли он? Сомнений не было. С него обещали снять все обвинения; он смог бы спасти другого человека — своего бывшего благодетеля — безо всякого риска для себя.
День закончился на более радостной ноте, чем начался. Фолкнер овладел собой и даже казался бодрым; благодаря этому и на щеки его напуганной собеседницы вернулся румянец, на губах заиграла полуулыбка. Он увел ее мысли от животрепещущей темы, пустившись рассказывать, как они познакомились с Осборном. Он описал этого человека; Осборн был добр, но труслив, до безобразия дрожал за собственную шкуру; на вышестоящих взирал с благоговением, и потому человек более обеспеченный и благородный мог склонить его к чему угодно; раб от природы, но со многими положительными качествами раба. Фолкнер не сомневался, что он с готовностью поучаствует в процессе и даст показания — возможно, благоприятные.
Причин отчаиваться не было. После пережитого потрясения настоящее уже не казалось им таким невыносимым, страх перед скорой и ужасной катастрофой миновал, и они забыли о своем несчастном положении; напротив, им стало казаться, что их окружают комфорт и безопасность. Они пытались ободрить друг друга, а вечером даже довольно спокойно попрощались. И все же Элизабет еще никогда не приходилось проливать таких горьких слез, как в ту ночь; ее подушка промокла, хотя она искренне пыталась полагаться на Провидение. А Фолкнер не сомкнул глаз ни на час, вновь переживая случившееся, и душа его корчилась в муках и кровоточила от осознания, что его юношеское безрассудство и непокорность соткали такую мрачную и запутанную паутину несчастий.
С того момента их дни были посвящены рутине, обладающей особой привлекательностью для человека в беде. Сменялись дни, ни один из них не был отмечен катастрофой или хоть какими-то событиями — и это приносило удовлетворение, пускай мрачное и печальное, но благодатное для сердца, уставшего от многочисленных ударов и душевных переживаний, вызванных страхами и надеждами. Ум адаптировался к новым обстоятельствам, и даже в самом страшном и убогом из мест оба стали находить поводы для удовольствия. То, что в прежние счастливые дни казалось обыденным, теперь воспринималось как Божье благословение, а мысль, что сейчас они в безопасности, а дальше будь что будет, заставляла ценить каждый час. От суда, которого они со страхом ждали, их отделяли месяцы; так уж устроен человек, что, зная, когда свершится судьба, он может резвиться даже накануне трагедии, подобно беспечному зверю за секунду до гибели.
У них установился регулярный распорядок; занятия следовали одно за другим. Элизабет поселилась в комнатах недалеко от тюрьмы. По утрам она гуляла, а остаток дня проводила с Фолкнером в камере. Он читал ей вслух, пока она вышивала гобелен, или она читала ему, пока он рисовал или делал наброски; не было недостатка и в музыке, такого рода, какая подходила к смиренному настрою их умов и возносила их к покорности и благоговению; так они и проводили чудесные тихие часы у очага; несмотря на окружающие ужасы, в нем бодро потрескивал огонь, и хотя веселье было им чуждо, но не слышалось и голоса протеста; если и имелись у них жалобы, они прятали их в самых потаенных уголках своих
сердец, а разговаривали всегда спокойно и на отвлеченные темы, не имевшие отношения к злободневным проблемам, но интересные — как всё, о чем говорят одаренные люди. Фолкнер старался разнообразить беседы и оживить их остротой наблюдений, красотой описаний и достоверностью повествования. Он рассказывал об Индии; они читали путевые хроники, сравнивали обычаи разных стран и забывали о решетчатой тени, которой оконные прутья перечеркивали солнечное пятно на полу камеры, и о печати безрадостного уныния на всем, что их окружало. Помнили ли они, что от свободы их отделяли цепи и засовы? Безусловно — об этом свидетельствовало ставшее привычным для Элизабет выражение задумчивой нежности, спокойный голос Фолкнера и его тихая манера. Они помнили об этом каждую минуту; это осознание не давало их сердцам свободно биться, и иногда, наткнувшись на какое-то слово в книге и связав его с нынешними обстоятельствами, Элизабет чувствовала, как глаза обжигают непрошеные слезы, а когда Фолкнер читал истории угнетенных, его грудь полнилась гордым презрением и он думал: «Меня тоже преследуют, и я должен терпеть».Так они стали бесконечно дороги друг другу; не проходило и минуты, чтобы они не вспоминали друг о друге. В красоте и изяществе есть нечто невыразимо пленительное; благословенны те, чей спутник жизни очаровывает чувства своей внешней привлекательностью, так что глазу приятно на него смотреть; чтобы увидеть красоту на холсте, мы готовы проехать большое расстояние. Наблюдая за своей юной подругой, Фолкнер забывал и о судорогах боли, и о многих часах страданий. Ее лицо можно было разглядывать дни напролет и все время находить что-то новое и благородное в священной безмятежности ее чела, в серьезных и умных глазах. В очертаниях ее щек и ямочках у губ крылась мягкая женственность. Что бы она ни говорила, что бы ни делала — все было ей к лицу, и казалось, что более прекрасных слов и поступков не сыскать; глаз и сердце пленяло особое очарование, рожденное ее чистотой и честностью. Даже мысли о ней теперь вызывали у Фолкнера благоговение. Она не обладала безудержным нравом и трепещущей чувствительностью его погубленной возлюбленной, однако ни в чем ей не уступала.
Но хотя оба наслаждались передышкой от тревог, которую подарила им судьба, чувство временной безопасности являлось, в сущности, нездоровым и противоестественным. По ночам Фолкнера терзала лихорадка, на лбу залегли болезненные морщины, свидетельствующие о душевных страданиях и упадке. Элизабет с каждым днем бледнела и худела; ее походка утратила упругость, голос звучал глухо, в глазах вечно стояли слезы, а веки отяжелели и потемнели. Отец и дочь постоянно помнили о своей беде и боялись движением или звуком пробудить чудовище, временно впавшее в оцепенение; но тень его нависла над ними и омрачала их дни; в воздухе, которым они дышали, ощущалось его ледяное дыхание, и никогда они не испытывали настоящей беззаботности. Они могли молиться и подчиняться обстоятельствам, радоваться, что им до поры до времени ничего не угрожало, но каждая песчинка в песочных часах имела значение, и каждая мысль, возникавшая в уме, подвергалась тщательному анализу. Они обдумывали каждое слово и выбивались из сил, неустанно пытаясь притупить свои чувства.
В разлуке они очень тосковали. Элизабет закрывала за собой дверь и уносила всякую надежду и радость жизни. Фолкнер снова становился узником, обвиненным преступником, человеком, которого ждала самая чудовищная судьба; псы закона осаждали его со всех сторон и взирали на него как на свою добычу. Его благородное сердце нередко наполнялось страхом. Опуская голову на подушку, он мечтал никогда больше не просыпаться; отчаяние не давало ему сомкнуть веки долгими ночами, когда на них давила непроглядная тьма; он просыпался вялым и апатичным, его преследовали навязчивые мысли о смерти, пока наконец не приходила Элизабет и не развеивала мрак, освещая тьму его души лучами своей чистой души.
Сама Элизабет тоже мучилась в одиночестве; тихие вечерние часы вдали от Фолкнера проходили в меланхолии и унынии. Ее окружало абсолютное безмолвие; казалось, люди ее покинули и она осталась одна во всем белом свете. В городе и окрестностях многие ее жалели; многие восхищались ею, некоторые предлагали свои услуги, но никто не навещал преданную дочь и не пытался скрасить ее одиночество. Между ней и миром встала преграда: она была дочерью человека, обвиненного в убийстве. Англичане добры к близким, но к чужим относятся с подозрением; Христос учил нас, что все люди — братья, но англичане не признают этих уз. Они так боятся незаконного вторжения в свои неприветливые дома, так страшатся дурного обращения, что каждый строит себе крепость и оттуда взирает на кротость и милосердие как на врага, готового к нападению. Потому Элизабет проводила часы наедине со своими мыслями, и те были ее единственными спутницами.