Фацеции
Шрифт:
Барцицца, начетчики и школьные учителя, но и такие, как сам
Балла, ученые филологи: что латинский язык, изучаемый на
классиках и остающийся строго в пределах лексических и
стилистических форм, которые освещены авторитетом
Цицерона и Квинтилиана, – мертвый язык. Он нужен немногим.
А жить и развиваться способен только такой латинский,
который, не нарушая правил, выработанных грамматикой,
стилистикой и риторикой древности, будет приспособляться к
нуждам текущей
увидим, какое огромное значение имела инициатива Поджо в
области реформы латинского языка и освобождения его от
«обезьянства» Цицерону.
12
III
Из гуманистов Кватроченто, быть может, только один Балла
был способен столь же последовательно, как Поджо, проводить
точку зрения историзма и критицизма по отношению к
древности. Даже Бруни, человек со спокойным анализирующим
умом, находился во власти античных форм и формул. Его учение
о добродетели, центральная часть его моральной философии –
не более как сколок с римских перепевов стоицизма. Даже тогда,
когда, как в «Истории Флоренции» и в греческом трактате о
флорентийской конституции, Бруни соприкасается вплотную с
живыми современными вопросами, он одевает в античные ризы
не только изложение, но и выводы. Это, конечно, не значит, что
учение Бруни не имело влияния. Педагогическая доктрина
Бруни, например, в большой мере определила развитие не
только теоретической, но и практической педагогики
Возрождения и, косвенно, школы нового времени. Это понятно.
Организация городской культуры предъявляла спрос на новые
идеи. Их легче было находить в сочинениях древних, чем
додумываться самим, ибо греки и римляне жили в таких
хозяйственных условиях, в которые уже вступала Италия, и
приспособили к своей экономике сложный комплекс культурных
представлений. Развитие новой идеологии шло по линии
наименьшего сопротивления. Разница между Бруни и Поджо
была в том, что для Бруни авторитет древних и пример древних
имели значение решающее, а для Поджо – древность лишь
подкрепляла и санкционировала то, что он сам считал важным и
нужным, исходя из анализа действительности. Классики
шлифовали его мысль, не формировали ее.
Беглое сопоставление трактатов Поджо с трактатами других
гуманистов не обнаружит между ними большого различия.
Темы у Поджо – обычные гуманистические темы: «О скупости»,
«О лицемерии», «Об изменчивости судьбы», «О знатности», «О
несчастьи государей» и т. д., – те же, что и у других гуманистов,
начиная от Петрарки. Но за исключением, быть может, первого
трактата – «De avaritia» – содержание их совершенно иное.
Задача обычного гуманистического трактата –
собрать побольшецитат из классиков для иллюстрации того или иного тезиса
моральной философии. Написать такое упражнение не
представляло никаких трудностей. Цицерон и Сенека, великие
эклектики древности, давали основной материал. К ним
13
подсыпалось кое-что из других писателей, римских, реже
греческих, вся эта груда цитат облекалась в диалогическое
обрамление, довольно неуклюжее и с содержанием не
связанное, – и трактат был готов.
Сочинения Поджо сохраняют от этого шаблона две вещи:
диалогическую форму, столь же беспомощную, как у других, и
цитатный материал. Но цитаты у него уже не имеют
самодовлеющего характера. Они не самоцель. Они лишь
иллюстрация. Содержание трактатов совсем иное, и – что еще
важнее – иной в них метод рассуждения. Вот, например, «De
nobilitate». Тема, общая всем гуманистам, источник истинного
благородства, не происхождение, а личные достоинства. Едва ли
был гуманист, который бы не затронул в своих сочинениях этой
темы. Для каждого из них это и обязательная декларация, и
апология собственного социального статуса: гуманисты
выходили почти сплошь из городских, чаще низших городских,
кругов. Но несмотря на то, что гуманисты были кровно
заинтересованы в максимальной практической убедительности
своих выводов, они обычно не выходили из круга цитат, именно
практической убедительностью не обладавших. Как поступает
Поджо? Он начинает диалог широкий не лишенной и сейчас
документального исторического интереса картиной положения
дворянства в крупных и мелких государствах Италии, в
важнейших европейских странах, в Византии, в Египте, у турок.
Характеристика сопровождается реальным деловым анализом, и
лишь потом выступают на сцену Цицерон и Сенека, Аристотель
и Платон. То же в диалоге «De varietate fortunae». Начинается он
как будто по вульгарно-гуманистическому шаблону. Поджо и
друг его Лоски глядят с Тарпейской скалы на развалины Рима и
рассуждают об изменчивости судьбы. Развертывается
великолепное описание римских руин – его до сих пор
цитируют все археологи, – и начинается беседа. Но это
вступление не имеет ничего общего с гуманистическими
мотивами. Сквозь лирическую дымку описания мы отчетливо
чувствуем, что говорит археолог, то есть человек, который
смотрит на развалины как на научный материал и если
сокрушается о чем-нибудь, то не о том, что пала Римская
империя, а о том, что от Древнего Рима мало сохранилось
памятников. И этот мотив настолько заслоняет главную тему об