Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Глава двенадцатая

ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ

Вот и нету товарища Фрица, Он уехал — не знаю куда. Человек — перелетная птица. И отныне уже навсегда В нашу жизнь равноправно и грубо Входит школа суровых разлук С поцелуем в железные губы И железным пожатием рук. И Алеша Акишин уехал С эшелоном на Дальний Восток. В каждом сердце откликнулся эхом Паровоза протяжный гудок. Словно юности нашей частица Оторвалась, ушла, уплыла, Человек — перелетная птица, Не удержишь, не свяжешь крыла. Чемоданы, набитые туго, На вокзал Белорусский понес Озабоченный, сумрачный Гуго, Бормоча себе что-то под нос: По-немецки — насчет фатерланда И что русские — славный народ. Не грустили, — уехал, и ладно, Без него нам хватает забот. Впрочем, лишнего думать не нужно, Хоть понять было трудно его, Отдавал нам он скучную дружбу И живое свое мастерство. …Наши встречи недолги и редки: Сто нагрузок — нелегкий удел. В суматохе второй пятилетки Слишком много у каждого дел. Но уж так повелось в комсомоле, Что огонь в комитете не гас, Жизнью, правдой, судьбою самою Оставалась бригада для нас. И в студенческое общежитье Вдруг Уфимцев явился ко мне. Он участье в ночном чаепитье Принял с курсом вторым наравне. Мы читали стихи с завываньем, Он внимательно выслушал всех, Похвалил акростих без названья, Вызывавший у девушек смех. Он изрек: «Сочиняйте, творите, Рифму не упускайте с пера. Есть у вас что-нибудь о Мадриде? Там сейчас боевая пора. И дает вам заданье эпоха, Чтоб придумал писучий народ Песню-марш, вроде „Бандера Роха“, — Понимаешь, за сердце берет!» Слава смотрит на книжную полку: Нет ли книжки испанской какой? И новеллы старинные долго Он листает тяжелой рукой, Что-то ищет пытливо и жадно И вздыхает по временам, Рассуждая: «Писали занятно, И красивые есть имена…» По привычке старинного друга Я пошел проводить до угла. Вдоль бульвара последняя вьюга, Словно снежный пропеллер, мела. Сунув шапку в карман, как мальчишка, Он небрежно сказал: «Прощевай, Перечти ту испанскую книжку…» — И вскочил в проходящий трамвай. Что за странное предложенье? Вновь новеллы читать не расчет. По испанскому Возрожденью В декабре еще сдал я зачет. Я и так отстаю по программе, Много лекций пропущено мной. И, как чудо природы, с хвостами Нарисован в газете стенной. Я, под крышу семейного дома Поспешив, как всегда, в выходной, Был там встречен еще незнакомой, Непривычною тишиной. После шумного дня общежитий Словно обухом бьет тишина. «Что случилось, ребята, скажите?» Коля мрачен, и Леля грустна. Краток был их ответ и тревожен: «Говорят, не бывает чудес. Что случилось, ума не приложим, — Дня четыре, как Славка исчез. И четвертую ночь нам не спится, Все мы ждем не дождемся звонка». Человек — перелетная птица. И планета у нас велика.

Глава тринадцатая

ГОД РОЖДЕНИЯ 37-й

Обещанный мальчик нашелся к апрелю. Он первенец нашего поколенья. Приехав из клиники через неделю, В квартиру он хлопоты внес и волненья. К Кайтановым гости несли поздравленья. Хозяин — уже не мальчишка влюбленный, Какие-то мучают парня сомненья, И веки красны после ночи бессонной. А Леле — худой, изменившейся сразу, С прозрачными розовыми руками — Все мнится: наполнен весь мир до отказа Бациллами всякими и сквозняками. Не сразу освоившись с новою ролью, Она не смогла, не сумела заметить, Что Колино сердце терзается болью, Что трудно ему и тревожно на свете. Вторую декаду туннели в прорыве. Так много трудились, так мало прорыли. Командовать сменой трудней, чем бригадой, — Поди разберись в этом сложном хозяйстве. Вдобавок Оглотков — зачем это надо? — Кайтанова обвиняет в зазнайстве. И всюду вредительство подозревает Трагический блеск в его медленном взгляде, — Он страшные заговоры раскрывает По два раза в день чуть не в каждой бригаде. А нынче придумал про Гуго и Фрица, Что были агенты они капитала. Извольте ответить за связь с заграницей; Дружить комсомольцу с врагом не пристало. Кайтанов отправился к дяде Сереже. Тот грустно промолвил: «Скажу тебе честно, Я верю вам всем, но Оглотков, быть может, Такое узнал, что и нам неизвестно». Не стоит рассказывать Леле об этом: Кормящая мать, ей нельзя волноваться. Эх, были бы рядом Акишин с поэтом И Слава — за правду бы легче подраться. Но нынче зачеты заели поэта, И едет Акишин над синью Байкала, Как принято — в волны швыряет монеты, Ныряет
в туннели, пробитые в скалах.
О Славе ни слуху ни духу; как прежде, Гадают товарищи, сбитые с толку. Лишь Леля в своей материнской надежде Твердит: «Ничего, человек не иголка». И вправду надежда — великая сила, В ней твердость мужская и девичья тайна, Она и меня для борьбы воскресила, Когда весь народ проходил испытанье. С надеждою и расстояния ближе, И если бы дать ей глаза человечьи, Она бы увидела утро в Париже. Наверное, утро. А может быть, вечер. Быть может, в то утро иль вечер весенний Прохладною набережной Аустерлица Идет человек. Отражаются в Сене Глаза его синие, словно петлицы Советских пилотов. Однако, пожалуй, Такое сравнение неуместно. Идет он вразвалку, размашистый малый, Простой человек, никому не известный. Пиджак на прохожем сидит мешковато, И плечи пошире, чем требует мода, Но это не хитрость портного, не вата, — Таким уж его сотворила природа. Он входит в, метро и с особым вниманьем На кафель глядит, на прожилки в бетоне. Он едет на станцию с гордым названьем «Бастилия»… Странно, что курят в вагоне. Плас-де-ля-Конкорд. Громогласный и гордый, Здесь шел Маяковский могучей походкой. А вот интересно, какие рекорды Французы поставили при проходке? В толпе по лицу его робко скользнуло Живое тепло неслучайного взгляда. Легко долетело средь шума и гула К нему обращенье: «Салют, камарадо!» На юг самолет отправляется скоро. Поедет он с чехом, мадьяром, норвежцем. Они называют его волонтером, Суровые люди с Испанией в сердце. Свобода не частное дело испанцев! Фашизм наступает на мир и народы. Спешат волонтеры в Мадрид, чтоб сражаться За правое дело, под знамя свободы. И только для нас остается загадкой Уфимцев с поступком своим величавым. И Коля, склоняясь над детской кроваткой, Решает: «Мальца назовем Вячеславом!» И теща не против, и Леля согласна, И Слава Кайтанов, единственный в мире, Из кружев своих заявил громогласно, Что он самый главный в их тесной квартире. Отец его стал молчаливым, суровым. Он мысли готовит к тяжелому бою, Пожалуй, пора ко всему быть готовым. Будь мужествен, что б ни случилось с тобою! Но где же наш Славка, красавец проходчик, Отчаянный аэроклубовский летчик? Ответа ищу я в завещанной книге, Страницы листаю в тревоге и жажде. И вдруг замечаю, что «Карлос Родригес» На сотой странице подчеркнуто дважды. Мне к сердцу прихлынула жгучая зависть. И я не страницы, а пламя листаю И вижу, как, в знойное небо врезаясь, Летит истребитель на «юнкерсов» стаю. Настала пора! И мое поколенье За мир и свободу вступает в сраженье.

Глава четырнадцатая

ВОЛЮНТАРИО

Бомбят Мадрид. Огромный древний город Лежит, раскинув каменные руки. Вой бомб и вой сирен — как голос горя. Дрожит земля в невыносимой муке. Клыкастый «юнкерс» ходит деловито, Выискивая цели, завывая. Беспомощное гуканье зениток, И крики в опрокинутом трамвае. Оцепененье, и толчок удара, И дым пожара, черный дым пожара. И вдруг как будто небо прочеркнули Несущиеся строем крылья «чаек», Полетом звонким бронебойной пули Тяжелое гудение встречая. И закружился бой кольцом Сатурна, Седое небо сделалось ареной. Снующих самолетов блеск латунный Уходит выше, в глубину вселенной. И, выпустив огня короткий росчерк, Кренится на крыло бомбардировщик. А там, внизу, на длинных плоских крышах Толпятся жители и смотрят в небо. Сейчас весь город из убежищ вышел: Сидеть в подвалах для южан нелепо. Смертельной красотой воздушной схватки Взволнован весь Мадрид. Он ждет итога. Вот «юнкерс» заметался в лихорадке И на земле, не в небе ищет бога. Летит, объятый пламенем зловещим, И весь Мадрид победе рукоплещет. …За городом зеленая равнина. На ней сейчас аэродром «курносых». Здесь приземлился и открыл кабину Голубоглазый и русоволосый Пилот республики, сеньор Родригес, Товарищ Карлос… Знаешь, это имя Один мой друг в одной испанской книге Нашел, когда мы были молодыми. Но я об этом вспоминать не вправе. Поговорим о мужестве и славе Родригес «волюнтарио» зовется, — Понятно слово «воля» всем на свете. Одет товарищ Карлос по-пилотски: В короткой куртке замшевой, в берете. Он едет в город на машине старой, На сумасшедшей скорости, с шофером. У них на лицах отблески пожара, И город открывается их взорам. «Ты будешь ждать на улице Кеведо, А я, пожалуй, на метро проеду». Вагон качается, чуть-чуть пружинит. Здесь трасса углубляется покато. В знакомой детской шапочке дружинник На пеструю толпу глядит с плаката: Как странно, перед фразой знак вопроса! «?Эй, парень, не на фронте почему ты?» «Но пасаран!» — начертанное косо, В метро сопровождает все маршруты. Везде, от Вальекаса до Эстречо, Летят плакаты поезду навстречу. На мрачноватой станции «Чамбери» Заметил он, что кто-то добрым взглядом Следит за ним. Когда открылись двери, Попутчик этот оказался рядом. В зеленом френче, в бутсах, смуглолицый, С гранатами, с огромным пистолетом, Не ожидал он здесь столкнуться с Фрицем, К тому же столь воинственно одетым. «Геноссе, здравствуй!» — «Камарадо, ты ли?» И оба в удивлении застыли. Нет, им сегодня не наговориться! Они, как мальчики, друг другу рады. Глядят с благоговением мадридцы: Наверно, эти из Интербригады. Товарищи, солдаты доброй воли, Они винтовки на плечи надели, Хотя не убивать учились в школе И матери им не о смерти пели. Далекие взрастили их долины, Где не растут ни лавры, ни маслины… Сигнал тревоги… Тормоза скрежещут. Движенье оборвалось. Замелькали Фигуры смутные бегущих женщин, И слышен крик младенца в одеяле. Толпятся около плакатов дети, И кто-то плачет, и кого-то ищут. Голубоглазый человек в берете Тяжелые сжимает кулачищи. С поверхности удары бомб он слышит, Как будто ходят в сапогах по крыше. …А может, москвичи, а не мадридцы Бегут, — и не в туннель под Альварадо, — Спеша от бомбы воющей укрыться Между «Дзержинской» и «Охотным рядом». Но для него на свете равно дорог И каждый человек, и каждый город… Перелетая через две ступени, Он рвется наверх, не простившись с Фрицем. «Гони!» — кричит шоферу в исступленье. И, фары погасив, машина мчится. Навстречу запах роз и запах гари. Они проносятся к аэродрому. Прожектор по небу тревожно шарит, Вздымая луч, как меч, навстречу грому. Механик понимает с полуслова: «Конечно, „чайка“ к вылету готова». Он вылетает в черное пространство, Где ходит враг, определив по гуду. Курносый самолет республиканца Появится неведомо откуда. Как вестник справедливости и мести, Летит Родригес на ночную битву. Два добровольца поднялись с ним вместе, И каждый что-то шепчет. Не молитву, А песню, что пленила эскадрилью: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Он ищет, ищет в крестике прицела Свою мишень. Он жадно ищет боя И «фокке-вульфа» клепаное тело В отсветах лунных видит под собою И черный крест с загнутыми краями… Сейчас, воздушным вопреки законам, Он мог бы задушить его руками, Сойдясь, как в сказке, — человек с драконом. Сраженье — на виду у всей вселенной, И, словно мысли, выстрелы мгновенны. И падает противник, как комета… Немного покружившись для порядка, Родригес приземлился до рассвета И входит в командирскую палатку. «Как было дело?» — «Он ходил за тучей, Я вынырнул и по хребту ударил». «А знаешь ли, что это первый случай Ночной победы? Это ж подвиг, парень!» «Не разобрался я в горячке боя, Кто сбил врага. Нас в небе было трое».

Глава пятнадцатая

ТЯЖЕЛЫЕ ДНИ

О, если б так с врагом встречаться В открытую, лицом к лицу! Я выдержать почту за счастье Все, что положено бойцу. Но друг воюет в дальней дали И прикрывает нас собой. А мы с Кайтановым попали В невидный и неслышный бой. И поползли по шахте слухи, Стелясь, как ядовитый газ; Они таинственны и глухи И состоят из полуфраз. Что говорят о бригадире? Что он задрал не в меру нос, К нему два немца приходили, А кто они — еще вопрос. Что кое-где известно что-то О кое-чем и кой-кому. Клубок покуда не размотан И сложен — видно по всему. Оглотков словно стал моложе, В игре отыскан тонкий ход: «Он будет тихо изничтожен, Ваш комсомольский Дон-Кихот». «Была авария в туннеле?» «Была. Но года два назад». «А разбирались в этом деле? Ведь был же кто-то виноват? Кайтанов виноват, конечно! Тогда составлен не был акт. Увы, мы подошли беспечно, Но можно вспомнить этот факт!» Ряд неприятностей серьезных Тогда и у меня возник. Так, к близнецам, растущим розно, Болезнь в один приходит миг. Своей дешевой шкуры ради Наплел клевет бездарный плут. Разбередил, разлихорадил Литературный институт. В те дни, воспользовавшись верой, Что мир, как сердце наше, чист, Решительные принял меры Бродящий у границ фашист. Он меж друзьями подозренье, Как нож, просунул, чтобы мы, Следя за собственною тенью, Не опознали тень из тьмы. И стали для врага находкой Такие люди, как Оглотков. Закончив институт в тридцатом, Оглотков бросил свой Донбасс, Рассорился с отцом и братом: «Таланта в жизни нет у вас. Людишки все вокруг ничтожны, Нельзя им доверять на грош. Свою карьеру сделать можно, Лишь если их с пути сметешь». Отнюдь не как герой романов (Но автор в том не виноват) Был друг мой, Николай Кайтанов, Оглотковым с работы снят. А труд для Коли был как воздух, Счет смен важнее счета дней. Безделье — никогда не отдых, Для нас оно тюрьмы темней! Ни слова Леле! Он уходит Как бы на смену, в точный час, По улицам без дела бродит, С чужих копров не сводит глаз. Всего трудней ночная смена: В одиннадцать выходит он И до семи самозабвенно Шагами убивает сон. Он задыхается от жажды, Он каменеет от тоски. На площадь Красную однажды Он вышел от Москвы-реки. Площадь поката. Ведь это она Мира основа. Зримей становится здесь крутизна Шара земного. Молча идет мой ровесник и брат, Сгорблены плечи. Если бы знать ему, в чем виноват, Было бы легче. Перебирают куранты хрусталь, Знамя алеет. В горьком и трудном раздумье он встал Пред Мавзолеем. Будто бы с Лениным он говорит, Ленинец юный: «Стань, мое сердце, таким, как гранит Высшей трибуны!» …Домой пришел он смутной ранью, Когда жена еще спала. На комсомольское собранье Повестка на краю стола, Как бы раскрытая случайно, Небрежно брошена она. А рядом хлеб, горячий чайник. Вставала, стало быть, жена. А в комнате светлели краски В потоке первого луча, И Славик лепетал в коляске, Под марлей ножками суча. Проснулась Леля. «Что ты мрачный?» «Да так. Устал. Не знаю сам». Она его рукой прозрачной Погладила по волосам. Сухие. «Значит, не был в душе. Он все мне врет, хороший мой». Тревога, мучившая душу, Догадкой сделалась прямой. В туннель не лазил. А повестку Зачем по почте было слать, Когда Кайтанов — всем известно — Уходит с шахты только спать? Вздохнула Леля и смолчала, Беда! Горюй ли, не горюй. «Пускай переживет сначала, Я с ним потом поговорю».

Глава шестнадцатая

ПЕРВЫЕ ПИСЬМА

Мы писем друг другу еще не писали, Поскольку всегда были вместе и рядом, Но жизнь отворила дороги и дали, И дружбу по почте поддерживать надо. Тогда оказалось: Алеша Акишин — Великий мастак сокращать расстоянья. Он детским, размеренным почерком пишет И шлет в треугольных конвертах посланья. Одно у меня сохранилось случайно. Читайте! Я думаю, это не тайна. «Напарник мой по вагонетке, здравствуй! Во первых строках — пламенный привет. Прости, что я пишу не слишком часто, — Порою и поспать минуты нет. Теперь я не откатчик, не проходчик, Бери повыше — я прораб уже. А что мы строим — понимай как хочешь, Мы как-никак живем на рубеже. Соседи злятся, силы собирая, — Они приучены махать мечом. Не все у них, конечно, самураи, Но мы их самураями зовем. Сейчас вот из окна смотрю на сопки, Приобретая зрение бойца: Здесь нас сжигали в паровозной топке И вырывали из груди сердца. Суровый край. Я стал его частицей: Он мне, а я ему необходим. Ну ладно. Что там нового в столице? Когда мы „Маяковскую“ сдадим? Я отвечать на это не неволю, Но, ежели захочешь, напиши: Что наш Кайтанов, очень любит Лелю? Действительно не чает в ней души? Я даже не могу себе представить, Что у нее уже сыночек есть! Скажи, пришла ли о пропавшем Славе Хоть малая какая-нибудь весть? На океанском я живу просторе, Так далеко, как будто на Луне. Скажи: хоть раз, случайно в разговоре, Не вспоминала Леля обо мне? Я обо всех о вас тоскую очень, Жаль, что не слышу ваших голосов. А вы, желая мне спокойной ночи, Поправку делайте на семь часов: У вас там утро, а у нас уж вечер… Передавай привет бригаде всей. Я заболтался. До нескорой встречи. Пожалуйста, пиши мне. Алексей». Письмо от Алеши! В счастливом запале Я бросился к Коле и Леле с известьем. Хотелось, чтоб все поскорей прочитали: Должны пережить эту радость мы вместе. Но дома лишь Леля над детской коляской. А Коля, она говорит, на работе. Лицо ее бледное кажется маской. (Причину, я знаю, вы сами поймете.) И я прочитал ей посланье Алеши. В том месте, где малый о ней вспоминает, Она лишь сказала: «Какой он хороший! Я более скромного парня не знаю». Тут в дверь постучали. Вошел неизвестный Крепыш загорелый с глазами пилота. На замшевой куртке, застегнутой тесно, Два ордена рядом — Звезды и Почета. «Квартира Кайтанова? Вот вам письмишко. Спешу!» — И по лестнице вниз, как мальчишка. «Постойте!» Но поздно, его не догонишь. У Лели шершавый конверт на ладони. И вдруг над бровями разгладились складки. «От Славки письмо! Понимаешь, от Славки!» «Дорогие мои! Я пишу вам впервые, Подвернулась оказия: едет дружок. Извините, коль ставлю не там запятые, — На письмо мне отпущен коротенький срок. Я живу хорошо, в тишине и покое. Объясняя отъезд свой, вам прямо скажу, Что недавно я принял решенье такое — Из проходчиков в летчики перехожу. Это сделать решил я и в память о Маше, И еще потому, что понять мы должны: Предел наступает беспечности нашей, Мы — накануне великой войны. Извините, что лекцию я вам читаю, Только нам не удастся прожить без забот: Итальянцы в Мадриде, японцы в Китае — Так, глядишь, и до нашей границы дойдет. Я смотреть научился немножечко шире. Был в огне. (Перечеркнуто.) Жил в тишине. В том, что наше метро — наилучшее в мире, Посчастливилось удостовериться мне. Как хотел бы я с вами пройти по столице И спуститься под землю в Охотном ряду!.. Да! Я чуть не забыл рассказать вам о Фрице, Так нежданно уехавшем в прошлом году. Он в Испании! Знаю, вы будете рады, Что с фашизмом отважно сражается он, Что в рядах Интернациональной бригады Имя Тельмана носит его батальон. Им труднее, чем нам: их отчизна в позоре, Слово „немец“ звучит как проклятье порой. Помня Фрица, мы можем понять его горе, Ведь товарища этого знал Метрострой! Вот какие дела, дорогие ребята! Чтоб увидеть начало грядущего дня, Невозможно пока обойтись без солдата, Так пускай эта доля падет на меня». Три раза прочли и опять начинаем, И Леля как будто бы преобразилась. В глазах ее вспыхнула радость двойная И крупной слезой по щеке покатилась. Подняв своего малыша из коляски, Она закружилась по комнате вихрем. А он, испугавшись стремительной ласки, Заплакал. Потом они оба притихли. Шептала она: «В нашем доме не плачут. Дай, Славик, губами сотру твою слезку. Героем ты вырастешь, милый мой мальчик, Имея такого чудесного тезку!»

Глава семнадцатая

КОМСОМОЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ

Комсомольское собранье, Триста душ — одна семья. Это не воспоминанье, А судьба и жизнь моя. Сходятся в дощатом клубе, Соблюдая свой устав. Прямо из подземной глуби, Только что спецовки сняв. Молодые исполины Щурятся на яркий свет. Юрской и девонской глины Под глазами виден след. Сели, руки на колени, Словно гири, положив, И сейчас возникнет пенье — Незатейливый мотив. Устаревшая немножко, Песня вспомнит о былом: «Здравствуй, милая картошка, Низко бьем тебе челом». Но сегодня песни нету, Лишь тревожный шепоток. Кто уставился в газету, Кто — в фанерный потолок, Кто, доставши папиросы, Ускользает в коридор. Персональные вопросы, Невеселый разговор. Коля клуб обводит взглядом Грустным, а вернее — злым: Почему-то место рядом Оказалось вдруг пустым. Неужели нас обманет Вера в наш чудесный мир? Зал и лица, как в тумане, Различает бригадир. Видит он друзей-погодков, Оробевший коллектив. Не пришел сюда Оглотков, Эту кашу заварив… Тихо, ровно и бесстрастно Коля вымолвил: «Друзья! Это дело мне неясно: Чем и в чем виновен я?» Затихают разговоры, Наступает тишина. Комсомолка из конторы Просит слова. Кто она? Машинистка у начальства Перед входом в кабинет. Приходилось слышать часто От нее сухое «нет». А сегодня — поглядите, До чего она мила. «Неужели он вредитель? Влюблена в него была!» Фу-ты, дрянь! А вслед за нею Толстый парень с мокрым ртом, Шепелявя и потея, Длинно говорит о том, Что Кайтанов с заграницей Связан неизвестно как. «Он дружил с пропавшим Фрицем, — А быть может, это враг! И еще — давно, конечно, Но авария была. К ней мы подошли беспечно: Не разобраны дела…» У ребят на лицах тенью И тревога и сомненье. Глупый, как телок комолый, Новичок-молокосос Исключить из комсомола Предложенье тут же внес. Клевета имеет свойство, Исходя от подлеца, Сеять в душах беспокойство, Делать черствыми сердца. Что-то стало с молодежью? Помрачнела молодежь. Что-то с дядею Сережей? На себя он не похож. Обтянулись, пожелтели Скулы в точках синевы. Он заметным еле-еле Поворотом головы Хочет встретиться глазами С бригадиром. Только тот, Как в кулак собравшись, замер, Нападений новых ждет И насупился сурово… Вдруг раздался у дверей Звонкий голос: «Дайте слово, Дайте слово мне скорей!» Появилась Леля. Смело Растолкав ребят плечом, Все собранье оглядела, Стол, накрытый кумачом, И без передышки, с ходу, Взбудоражив весь народ, Как, бывало, с вышки в воду — Бросилась в сердцеворот: «Товарищи, я говорить не умею. Но всем вам известно: Кайтанов — мой муж. Считаю обязанностью своею, Как друг и жена, комсомолка к тому ж, Сказать, что я тронуть его не позволю. Мы, новые люди, сердцами чисты. Мне стыдно за вас и обидно за Колю, За это поветрие клеветы! Тут шел разговор относительно Фрица. Не смейте о людях судить наугад. Товарищем этим мы можем гордиться, Солдатом Интернациональных бригад. Читайте письмо. Я вчера получила, Уфимцев прислал его издалека. Сама вам прочту — наизусть заучила. Увериться можете: Славки рука. Парторг здесь присутствует, дядя Сережа, Всех нас как облупленных с первого дня Он знает. А если не верит нам тоже, Тогда заодно исключайте меня!» Задрожав, как будто в стужу, Слыша тихий, смутный гул, Леля села рядом с мужем, Благо был свободен стул. Он шепнул ей, нежность пряча: «Лелька, ты сошла с ума!» «Как же я могла иначе, Раз такая кутерьма!» Председатель оглашает От Уфимцева письмо, В зал оно перелетает, По рядам идет само. Комсомольское собранье, К правде ты всегда придешь! Я люблю твое молчанье, Обожаю твой галдеж, Понимаю с полуслова Резолюции твои, Верю я в твою суровость, В чистоту твоей любви. Жизни радость, жизни горечь Узнавал я не из книг. Есть в теченье наших сборищ Трудноуловимый миг: Вдруг людей сближает что-то, И бурлящий зал готов К совершенью поворота, К остужению умов. Встал парторг, задев рукою Тонко взвизгнувший графин. Кажется, не беспокоясь, Что останется один, Он сказал: «А мы, ребята, Зря Кайтанова виним. Все мы очень виноваты Перед корешем своим, Перед парнем норовистым, Что мне годен в сыновья. Мне не стыдно, коммунисту: Извиниться должен я. В человеке беззаветном Сомневаться как я мог? Как я смел поверить сплетням? Это мне и всем урок! Про аварию в забое Тут сказал один болтун. Но ведь хлопцы как герои Грудью встретили плывун». Длится, тянется собранье. Сердце! Громко не стучи. «Перейдем к голосованью. Кто за то, чтоб исключить?» На мгновенье тихо стало. Кто поднимет руку «за»? Человек пятнадцать. Мало! «Против» кто? Забушевала Наша светлая гроза. Николай разжал устало Покрасневшие глаза, И увидел в дымке счастья Лица, лица без конца, И услышал, как стучатся Рядом чистые сердца. Строгие родные люди, Как найти для вас слова? В нашем мире правда будет Обязательно права! А жестокий ход собранья? Но штурмующих солдат Иногда на фронте ранит Свой, не вражеский снаряд. Нет, Кайтанов не в обиде, Но остался шрам тоски. Так и на бетоне виден Весь в прожилках след доски.

Глава восемнадцатая

ЗАТЯЖНОЙ ПРЫЖОК

И снова Кайтанов на шахте. И снова Тяжелая глина идет на-гора. И вот основанье туннелей готово, И мраморов нежных приходит пора. Теперь не в девоне шахтерские лица, А в тонкой, чуть-чуть розоватой пыли. Все шире подземное царство столицы, Все ближе подходим мы к сердцу земли. Слыхали?
В начальстве у нас перемены:
Оглотков на днях на учебу ушел. Вновь станет Кайтанов начальником смены, А Леля — участка… Держись, комсомол!
Она академию кончила только. Диплом без отличья, но все же диплом. Теперь у нее в подчинении Колька, Как в первые дни, как в далеком былом. И это ему не но нраву. Несмело Ворчит он: «Семейственность очень вредна, Товарищи, я полагаю, не дело, Чтоб вместе работали муж и жена». Но это не главные наши волненья, Другое болит и тревожит сейчас. Таким уж сложилось мое поколенье, Что в сердце весь мир уместился у нас. Испанские сводки все строже и глуше. Везут пароходы безмолвных детей. Кольцовские очерки мучают душу. Пять месяцев нету от Славки вестей. …И мы не знаем, мы не знаем, Что он сегодня в сотый бой Летит над разоренным краем, Над сьеррой серо-голубой! То цвет печали, цвет оливы, Одежда каменных долин. Вокруг снарядные разрывы. Пять «мессеров». А он — один. И завертелась, завертелась Воздушной схватки кутерьма. Он позабыл, где страх, где смелость. Ведь бой с врагом есть жизнь сама, Жизнь, отданная беззаветно Сознанью нашей правоты. А смерть приходит незаметно, Когда в нее не веришь ты. В разгаре боя поперхнулся Последней пулей пулемет. Бензина нет. Мотор без пульса, Соленой кровью полон рот. А стая «мессеров» кружится, Он видит солнце в облаках И перекошенные лица Берлинских демонов в очках. По крыльям «чайки» хлещет пламя, А твой аэродром далек. Как будто ватными руками Сумел он сдвинуть козырек И грузно вывалился боком, Пронизанный воздушным током. Не дергая скобы, он падал. А «мессершмитт» кружился рядом И терпеливо ждал минуты, Когда, открыт со всех сторон, Под шелестящим парашютом Мишенью верной станет он. И, сдерживаясь через силу. Он вспомнил: с ним уж это было. Когда? И с ним ли? Нет, не с ним, Давно, когда он был любим. За этот срок предельно малый Он понял: «Бедный мой дружок, Ведь ты тогда меня спасала, Нарочно затянув прыжок, Как бы предчувствуя, предвидя Прозреньем сердца своего Путь добровольцев, бой в Мадриде, Налет пяти на одного». В ста метрах от земли пилот наш Рукой рванул кольцо наотмашь… Над ним склоняются крестьяне, Дырявый стелют парашют, Прикладывают травы к ране, Виски домашним спиртом трут. Скорей бы начало смеркаться! Они тревожатся о том, Что рядом лагерь марокканцев И вражеский аэродром. Противник видел, как он падал И приземлился на горе. Республиканца спрятать надо От вражьих глаз в монастыре. Его везут на старом муле. То вверх, то вниз идет тропа. Он ощущает тяжесть пули — Боль то остра, то вновь тупа. Вот и конец дорожки узкой. И в монастырской тишине, Бинты срывая, бредит русский В горячем, зыбком полусне. Монахиня, в чепце крахмальном, С лицом, как у святых, овальным, С распятьем в сухонькой руке, Безмолвно слушает впервые, Как он благодарит Марию На непонятном языке. И умиляется, не зная, Что это вовсе не святая, Вплетенная случайно в бред, А метростроевская Маша, Хорошая подружка наша, Разбившаяся в двадцать лет, Летевшая быстрее света, Спасая будущему жизнь, Метеоритом с той планеты, Которой имя — коммунизм. …Испанские сводки все глуше и строже, И стали для нас апельсины горьки. Статьи Эренбурга — морозом по коже. Семь месяцев Славка не шлет ни строки. От этих волнений, от вечной тревоги Одно утешенье — в страде трудовой. И линия новой подземной дороги На северо-запад прошла под Москвой. Недельку она принималась за чудо, Убранством своим вызывала восторг И стала на службу московскому люду, Спешащему в Сокол иль к центру, в Мосторг. И едут теперь как ни в чем не бывало И смотрят на наши дворцы москвичи. И только приезжего, провинциала, Узнаешь здесь сразу: глаза горячи. Но кто этот парень, пытливый, дотошный, Спустившийся утром в подземку Москвы В берете, в ботинках на толстой подошве? Он трогает пальцем на мраморе швы. Ну ехал бы смирно от «Аэропорта». Чего он ворочается, как медведь? К дверям пробиваясь, какого он черта На станции каждой выходит глазеть? И вдруг оглянулся. И вдруг улыбнулся, Пройдя «Маяковской» широкий перрон. «Ребята! Товарищи! Славка вернулся! Узнать нелегко, но, клянусь, это он!»

Глава девятнадцатая

ФРИЦ И ГУГО

В горах закат холодный пламенеет. Все кончено. Последний сдан редут. Они отходят через Пиренеи. Так тяжело, так медленно идут, Как будто камни родины магнитом Притягивают гвозди их подошв. Идут по скалам, наледью покрытым, И снег над ними переходит в дождь. Ты мачехой им станешь иль сестрою, Земля, где воевала Жанна д'Арк? Они цепочкою идут и строем, На рубеже встречает их жандарм. Урок свободы здесь они получат, Привольно будут жить в своем кругу, За проволокой ржавою колючей, На диком и пустынном берегу. Но кто это среди солдат и женщин Так скорбно завершает этот марш, Не по погоде — в выгоревшем френче, Ступая в грязь лохмотьями гамаш? Неровно и прерывисто дыханье, И краснота у выцветших ресниц… Да это метростроевский механик, Солдат Испании, товарищ Фриц. Живых товарищей он вспомнить хочет И подытожить счет своих потерь… С ним был Уфимцев — летчик и проходчик, Родригес Карлос… Где же он теперь? Или на дне Бискайского залива Тот пароход, что вез его домой? А может, он, веселый и счастливый, Сейчас уже в Москве, в Москве самой? …Сосною пахнут свежие заборы, Цементной пылью дышит ветерок, И метростроевцы полны задора, Разучивают песню, как урок. «Но ведь и я учился в этой школе, Ушел оттуда в европейский мрак. Хозяйку молодую звали Лелей… Ну да, Эллен, Еленой, точно так. А мужа — Колей… Молодые люди, Они не знают настоящих бед. В Москве сейчас, наверно, вечер чуден, Пять красных звезд горят на целый свет… Таят секрет рубиновые грани: Под башнею кремлевской, как ни стань, Заметь — откуда ты на них ни глянешь, К тебе обращена любая грань». «Камрад, не спать!» Чудесное виденье Исчезло. Под ногами скользкий лед. Ущелье прикрывает смутной тенью Республиканской армии исход. И вспомнил Фриц еще страну иную, Что тоже родиной ему была, Сегодня превращенную в пивную, Где он не ищет места у стола. Берлин — угрюмый, серый… Как там Гуго, Ужель врагу отдался целиком? В Москве он был ему пускай не другом, Но сотоварищем и земляком. Конечно, после русского простора Попав в скупой коричневый мирок, Людского униженья и позора Он выдержать, он вынести не мог, И, увлеченный этой общей болью, Он выбрал трудный и опасный путь Свободы, пролетарского подполья, Чтоб немцам честь и родину вернуть; Изгнанникам он путь откроет к дому, И вместе мы о Веддинге споем. Все было, к сожаленью, по-другому, Ошибся Фриц в товарище своем. Вернувшись из кайтановской бригады, Наш скучный Гуго строил автострады. Став у начальства на счету отличном, Решил он, что сбылись его мечты: Пора заняться и устройством личным — Построить домик, посадить цветы… Есть под Берлином двухэтажный Цоссен, Предместье. Там в почете бук и граб, По гравийным дорожкам ходит осень, И листья как следы гусиных лап. Жена, она немножко истеричка. Нужны ей свежий воздух и покой. Почти бесшумно ходит электричка, До центра города подать рукой. К семи он возвращался из Берлина, Калитка отворялась перед ним. Как славно вечерами у камина Молчать, дыша покоем нажитым! Не надо радио! Путем воздушным Оно несет земли тревожный гул. Стал тихий Гуго жадным, равнодушным, В нем человек как будто бы уснул. Газету он смотрел лишь в воскресенье. И как-то раз, средь сонной тишины, Прочел заманчивое объявленье: В Финляндию бетонщики нужны. Сначала Грета слушать не хотела: «Ты не поедешь! Там такой мороз!.. Однако это денежное дело!» И дальше разговор пошел всерьез. Он тронулся с контрактом на полгода И вскоре с перешейка написал, Что тут совсем не страшная погода, Хотя всегда туманны небеса. Он строил замечательные доты Со лбами двухметровой толщины. Был как гранит бетон его работы, Стальные прутья насмерть сплетены. Шли крепости рядами, образуя Непроходимый каменный порог, И узкие прямые амбразуры — Глаза войны — смотрели на восток. Зачем они? Ему какое дело! Так нужно финнам. Не его печаль. Достаточно ли масса затвердела — За это он как мастер отвечал. И лишь однажды, в щелку капонира Увидев смутный северный рассвет, Он вспомнил молодого бригадира И всех, с кем подружился он в Москве. Земля их там, за лесом, недалеко. А вдруг они увидели его? Как ученик, не знающий урока, Не в силах он ответить ничего. Воспоминанье вспыхнуло и сразу Погасло, не задев его души. А перед амбразурой узкоглазой Сухой, как жесть, чертополох шуршит.

Глава двадцатая

ПОД ЛЕНИНГРАДОМ

Ребята! Товарищи! Снова мы вместе. В квартире Кайтановых шум и веселье. Споемте московских строителей песню, Как пели отцы — с подголоском, артелью. Попразднуй немножко, мое поколенье, Осталось для праздников времени мало. Уфимцев поет. У него на коленях Наследник Кайтановых двухгодовалый. Он гладит пшеничные волосы тезки Могучею лапищей против прически. «Я кем прихожусь ему? Дядькой, наверно? А если по-старому — крестным примерно. Сказали б, что парень, какого он роста — Привез бы ему кое-что из одежи. Ведь этот костюмчик — сплошное уродство. И эти ботинки — страшилища тоже. Насчет барахла, я скажу вам по чести, От стран заграничных мы очень отстали». «Нам, Славушка, адрес был твой неизвестен, А знали б его, о другом бы писали: Спросили бы про самолеты и танки, Спросили б еще, хороши ли испанки». Но Леля смекнула, что шутка не к месту, Что Славик никак не забудет невесту, И, чтобы уйти от безрадостной темы, Сказала: «Вот премию выдали Коле, Приемник трехламповый новой системы. Давайте послушаем радио, что ли!» В приемнике, будто бы шелест снаряда, Сигналы тревоги я отблеск зарницы: Нарушена мирная жизнь Ленинграда — Снаряд разорвался на финской границе. …На вокзале Ленинградском Ждут отправки поезда, «Здравствуй, Женька!» «Колька, здравствуй!» «Ты куда?» «А ты куда?» «Я туда, куда и ты». «Ты туда, куда и я». Собрались без суеты Неразлучные друзья. Свет на штык снежинки нижет. Комсомольский эскадрон В тесный тамбур вносит лыжи, Занимает свой вагон. Эти палки из бамбука — Замечательная штука, А заплечные мешки Удивительно легки. Леля два часа на кухне Коле жарила гуся. У нее глаза опухли, Извелась, бедняжка, вся. «Знаешь, — говорит мне Коля, — Я по дому дал приказ: Лельке просто не позволил Провожать на поезд нас. Полагаю, при отъезде Ни к чему бойцу слеза, А у ней на мокром месте Ненаглядные глаза». Добровольцы из Москвы, Полушубочки новы. Все в хрустящих, как капуста, Свежих кожаных ремнях. На перроне стало пусто, Стук колес, и путь в огнях… А когда огни погасли, Тень рванулась вслед, неся, Как снаряд в застывшем масле, Тяжеленного гуся. Тень одна стоит, рыдая, Весь в слезах несчастный гусь. Литеров не предъявляя, Увязалась с нами грусть… Мы расстались в Сестрорецке. Я в редакцию был взят. К западу, сквозь ветер резкий, Лыжный двинулся отряд. Край гранитный, край озерный, Предстоит немало мук, Но я верю — пустит корни Воткнутый в сугроб бамбук. Мог бы я вести рассказ О редакции армейской, Что стоит у перелеска, Возле Райволы как раз. Полчаса езды до боя. Грузовик, когда рассвет, Лирика берет с собою Вместе с пачками газет. Но, друзья, в романе этом Речь идет не обо мне. Всем известно, что поэтам Побывать пришлось в огне. Пусть о том другие пишут. Ты служи, мое перо, Жизни выросших мальчишек, Что построили метро. Ночь… В разрывах и ракетах Фронтовые небеса. Мне приказано в газету О разведке написать. Словно балахонов клочья — Облака. И ветер лют. В тыл врага сегодня ночью Десять лыжников пойдут. Им придется разобраться, Что за крепость залегла Перед войском ленинградским, Как бетонная скала. Эта сложная задача Добровольцам по плечу. Старшим кто у них назначен? С ним я встретиться хочу. Я приполз на край передний, Но, к несчастью, опоздал. Только что боец последний Дал фонариком сигнал: Мол, порядок, до свиданья, Ряд траншей прошли уже. Мне осталось ожиданье: Хочешь — грейся в блиндаже. Хочешь — наблюдай отсюда, Спрятавшись за валуны. Мир — серебряное чудо В свете северной луны. Кто в разведке этой старший? Кто ползет через снега, Силой меряется, вставши Перед крепостью врага? Никаких известий нету. Вьюга зализала след. Время близится к рассвету, Меркнет мертвый свет ракет. Край передний виден плохо. Различить во мгле могу Лишь кусты чертополоха Черной жестью на снегу. Только у луны в орбите, В смутном небе января Мерно ходит истребитель, На себя огонь беря. С финской линии зенитки К «чайке», словно для игры, Тянут золотые нитки, Мечут красные шары. Что за «чайка»? Что за летчик В небе ходит без конца? Вьется, вьется, словно хочет На земле прикрыть птенца? Вот и утренние пули Серый воздух рвут, как шелк. Все разведчики вернулись, Только старший не пришел.

Глава двадцать первая

ВОЗВРАЩЕНИЕ АКИШИНА

Кто ездил хоть раз в транссибирском экспрессе, Огромность страны ощущает особо, И мир для него уже вовсе не тесен — Он как бы коснулся вселенной для пробы. Тайга Забайкалья, сибирские степи И Волга — широкая, словно сказанье. Но самый священный почувствуешь трепет, Когда ты восторженными глазами Увидишь мелькание дачных поселков, Сосновые просеки Зеленоградской. Уже опускается верхняя полка. А вот и Лосинка. Москва моя, здравствуй! Леса Подмосковья летели навстречу То белым, то черным, как перья сороки. Приклеился носом к окну человечек, Построивший крепость на Дальнем Востоке. В тюленьей тужурке, в пимах и калошах, В цигейковой шапке (до пояса уши), — То был мой товарищ, напарник Алеша, Стоял он и сердце дорожное слушал И мысленно транспорт ругал и погоду: Поспеть не пришлось ему к Новому году. Взвалив на плечо чемодан свой фанерный, Он вышел на «Киевской». «Странное дело, Я линией новой ошибся, наверно, Попал не туда», — он подумал несмело. Мой друг не ошибся районом. Однако Не мог он найти на Можайке барака: Дома, возведенные до небосвода, Шеренгой — то красный, то желтый, то серый. И только с химического завода Опять дуновение с привкусом серы. Но это ведь, может быть, горечь иная… Не знаю, не знаю. Повез его к центру троллейбус усатый. В знакомом дворе незнакомые дети Сказали, что шахта была здесь когда-то, Давненько снялись метростроевцы эти. В своем невеселом московском маршруте Не мог он найти ни следа, ни ответа И вспомнил о Горьковском литинституте, — Уж там-то, наверно, разыщут поэта. В двухсветном, подпертом колоннами зале Студенты — совсем молодые ребята — Алеше о друге его рассказали: Да, верно, он здесь обучался когда-то, А нынче на финском, в газете армейской, С Диковским, Сурковым и Левиным вместе. Не став переспрашивать этих фамилий, Акишин ушел. Мы его не спросили, Зачем он не едет к Кайтановым сразу, — Ведь там учредили мы главную базу. Но вот он шагает по лестнице робко, Обратно бы бросился напропалую! Но поздно — нажата звонковая кнопка, И Леля приезжего в щеку целует. Он снял свою куртку и жаркую шапку. И тут появился лопочущий Славик: «Ты с фронта? Ты видел там нашего папку? Зачем ты его на морозе оставил?» Акишин с пылающими ушами Стоял, отвечая неловко и хмуро: «Я, мальчик, не с фронта. Я к папе и маме Всего на минутку заехал с Амура». Но Леля Алешу за стол усадила. «Поешь, и — купаться!» — «Не надо, спасибо…» «Все в комнате точно такое, как было, Чего я дышу, словно донная рыба?» «Ты знаешь, стал Слава Уфимцев героем!» «Он тоже на фронте?» — «Да, все улетели! А мы ничего. Третью очередь строим, До автозавода проводим туннели. Вот плохо одно лишь, что Коля не пишет. Письмо для него — это сущая мука. Ужасный характер у наших мальчишек: Не знают они, как тревожна разлука». Акишин следил за Тепловой украдкой С мучительной болью, и горькой и сладкой. За годы мечта его стала другою, Однако осталось в ней все дорогое. Он чувствовал: сердце вот-вот оборвется… И, голос свой собственный не узнавая, Сказал, что поедет на фронт добровольцем, Поскольку пора подошла боевая. «Я утром к начальнику военкомата Пойду, как ходили все наши ребята». Заметив у Лели в глазах недоверье, — Подумала, видно, возьмут ли такого, — Решил он: «Добьюсь непременно теперь я, Чего бы ни стоило. Честное слово!» Он врал, что поедет к какому-то дяде, Но Леля опять затвердила о ванне, О том, что мы все как родные в бригаде, О том, что постелет ему на диване. Он сдался, притих, разморенный портвейном, Уставший от поисков после дороги. Слабей становился он с каждым мгновеньем, Гудело в висках, и не слушались ноги. Акишин проснулся лишь в полдень, поскольку Он жил еще дальневосточным режимом. Квартира пуста. Он подумал: не Колька, А он, Алексей, мог бы стать здесь любимым. Тут Славик вернулся — он был у соседей, — И стыд примешался к Алешиным мыслям. «Давай поохотимся на медведя!» Минута — и в комнате дым коромыслом. Он стулья использовал как пулеметы, Стрелявшие карандашами цветными. Усталая Леля, вернувшись с работы, Часа полтора убирала за ними. А дядя веселый — какая досада! — Ушел и унес чемодан свой фанерный. А мама сказала: «Не хочет — не надо. Чем здесь ему плохо? Уж очень он нервный». Назавтра ей вниз по стволу передали: «Теплову зовут к телефону в контору». «Акишин звонит ей?» — «Да, вы угадали». «Скажите, нет времени для разговору». Но кличут диспетчеры снова и снова: «Вас ждут, поднимитесь, товарищ Теплова». И голос Алеши со стрункой печали Доносится, словно с далекой планеты: «Ты, Леля? Представь, что на флот меня взяли! Я, видно, окреп! Да откликнись же! Где ты? Направленный в школу военно-морскую, Я всю медицину прошел на „отлично“. Позволь, если очень я там затоскую, Тебе написать. Но секретно и лично».

Глава двадцать вторая

ВСТУПЛЕНИЕ В ПАРТИЮ

На карте штабной не заполнены клетки, О вражеской крепости сведений нет. В своем блиндаже результатов разведки Всю ночь ожидает Военный совет. Ввалились бойцы. На подшлемниках — иней, Изорваны в клочья халаты на них. «Где старший?» «Добравшись до вражеских линий, Гранаты и диски он взял у двоих И всем приказал: „Отправляйтесь обратно! Здесь ночью нельзя разобрать ни черта. Я на день залягу в сугробе. Понятно? Ну, вроде покойника или куста“». Как медленно, как бесконечно тянулся Тот первый, непраздничный день января! «Вернулся разведчик?» «Еще не вернулся, С НП не звонили, точней говоря». Приказано северней пушкам ударить, И послан опять истребитель в полет. «Ну что там?» «Ну как там?» «Вернулся тот парень?» «С НП передали: пока не идет». Но вот наблюдателя голос далекий Звучит в телефоне, и тесно словам: «Приполз. Обморожены руки и щеки, Но требует, чтобы отправили к вам». Его притащили на связанных лыжах, А сам он протиснулся в дверь блиндажа. Халат его в пятнах, багровых и рыжих. Поди разберись, это кровь или ржа. И я узнаю своего бригадира, А он, вероятно, не видит меня. Уставился взглядом в глаза командира, Спокойный и страшный стоит у огня. «Скорее врача!» «Все в порядке, не надо! Докладывать можно?» «Я слушаю вас». «Железобетонная эта преграда По гребню холмов пролегает как раз. Я все там облазил. Район необычный. Вот карта. Я каждый обследовал дот. Построена крепость, признаться, отлично, Бетон исключительный, марки „пятьсот“». И вдруг перед ним затуманились лица, И, сдвинутый воздуха теплой волной, Он медленно-медленно начал валиться На стол, на скамейку, на пол земляной. Читатель! Я знаю, ты мной недоволен: О юности звонкой обещан роман, А что за герои? Тот ранен, тот болен, Тот гибнет, взлетая навстречу громам. Но я ничего переделать не властен, От правды не вправе, не в силах свернуть. Нам выпало самое трудное счастье — Идти впереди и прокладывать путь. Я ночью привез о Кайтанове очерк. Редактор сказал: «Ничего матерьял. Над крепостью вражьей все время летал, Огонь на себя принимая… Не медли — Езжай, разыщи его и опиши. Поменьше про всякие „мертвые петли“, Побольше про дружбу и твердость души». Я снова пускаюсь в маршрут бесприютный Дорогой рокадной, машиной попутной. Ищу по озерам пристанище «чаек». У летчиков корреспонденту дадут Громадную кружку горячего чая И что-нибудь погорячее найдут. Но вот разговор — это трудное дело: Не вытянешь слова из этих ребят. Направят к инструктору политотдела Да буркнут про карту: такой-то квадрат. А подвига нет. Выполнение задачи — И только. Да как их еще я найду? Но вот показались безмолвные дачи И строй самолетов под кручей на льду. Дежурный сказал: «Нелегко добудиться: Семь вылетов за день. Устал лейтенант». Шинель отвернул я. Да это ж Уфимцев?! Хоть бачки такие, что трудно узнать. Поближе фонарик. Товарищ мой, ты ли? И снова ты выполнил дружбы закон. Не дрогнут ресницы его золотые, Быть может, впервые увидел он сон. Мое поведение здесь непонятно: «Не смейте будить его. Дремлет — и пусть. Пока. Я в редакцию еду обратно. Я знаю, как песню, его наизусть. А подвиг сегодняшний видел воочью». И снова карельскою вьюжною ночью Пускаюсь я в снежный маршрут безотрадный Машиной попутной, дорогой рокадной. Безумствует стужа. А молодость рада! Какое тепло я в метели нашел! Ты вместе по-прежнему, наша бригада, Мое поколение, мой комсомол! На лицах от знамени отблеск багровый. С отцами сумели мы стать наравне На этой короткой, на этой суровой, Тяжелой для нас и для финнов войне. Жестокие мучили нас неудачи, Но если б не битва на выборгском льду, Могла бы судьба Ленинграда иначе Решиться потом, в сорок первом году. Ты помнишь прорыв? Исступленье пехоты, Впервые бегущей за гребнем огня, И танк, наползающий прямо на доты, Хоть пушка мертва и пылает броня? Прорвали! Прорвали! Как черная пена, Кипит опаленный разрывами снег. Саперы взрывают форты Хотинена, А Гуго считал, что их строил навек. По полю разбросаны камни и трупы, Фонтаном взлетают бетона куски. Рассеялся дым. Отопления трубы — Как мертвые красные пауки. Торчком арматура. На глыбе бетонной, От края переднего невдалеке, Кайтанов сидит и рукой опаленной Отрывисто пишет на сером листке. Но это не Леле письмо. (К сожаленью, Товарищ мой писем писать не любил.) Я через плечо прочитал: «Заявленье Готов, не жалея ни жизни, ни сил, Служить своей родине. Если достоин, Отныне считать коммунистом прошу. Я, как комсомолец, строитель и воин, Билет нашей партии в сердце ношу». Тряхнул я старинного друга за плечи. И он обернулся. Мы рядом опять. «Ты здесь? Вот и славно. Я ждал этой встречи. За очерк шикарный хотел отругать: В нем Слава и я на себя не похожи… Ну ладно, забудем. Бери карандаш, Скорее пиши заявление тоже, Пусть будет у нас одинаковый стаж». Сказал и задумался. У бригадира, В зрачках затаившего сталь и тепло, Все в жизни естественно так выходило, Как будто иначе и быть не могло. Мы там, где трудней! Вот наш лозунг и выбор. Короткий привал — этот взятый редут. Над нами летят самолеты на Выборг, Вперед под огнем коммунисты идут.
Поделиться с друзьями: