Дневник
Шрифт:
– Я совсем оглупел! – часто и конфиденциально сообщает он мне. – Потому что вокруг только бабы и бабы! Знаешь, я даже много слов позабыл! Это все от баб…
А вокруг него действительно бабы: его третья жена, тонкая, сухая, чопорная и холодная женщина, капризная и избалованная, каким-то чудом пронесшая нетленной через четверть века наивно-эгоистическую и туповато-надменную ограниченность институтки, «единственной дочки», сентиментальной барышни из польского маленького имения и «дамы из общества»; рядом с ним его прислуга Паулина, стервозная старая дева, прослужившая в доме 40 лет и держащая в страхе и терроре всех обитателей квартиры, тупая, заядлая девотка [682] ,
682
истовая католичка – от польск. «dewotka».
В этом доме, в таком окружении, я встречаю свой первый в жизни одинокий сочельник. Мама ушла за Великую Черту. Брат – в далекой Башкирии: тоже один.
(22-го, в мамин день, когда тоска завладела так, что уже слезами подступала к горлу, пришла от него телеграмма: «Душою и сердцем в день мамы всегда любящий брат». Спасительная телеграмма. Через тысячи километров брат подал мне руку – и поддержал.
Тоскую без него, тоскую… Знаю, что невмоготу было бы вместе, что мучилась бы за него, что не знала бы ни мгновения покоя и свободы.
Но: тоскую… И жду.)
Мадам Сушаль принесла как-то белую бумажечку: в бумажечке – обломки опресноков.
Les dernieres parcelles consacr'ees [683] .
1942. Осада Ленинграда. Привычное недоедание. В чужом доме делюсь оплатком со стареньким, выжившим из ума доктором, вокруг которого реют легкие призраки тети – черноволосой танцорки, и мамы, быстроглазой девочки. Может быть, оплатком я делюсь и не с доктором…
Спасая себя, спасая свою психику, равновесие, удивительное и безмятежное спокойствие, закрываю в себе все двери, не думаю ни о чем, почти ни о чем не думаю.
683
Последние обломки святынь (фр.).
Потому что:
если подумаю о маме – зарыдаю,
если подумаю о брате – закричу.
А так, плотно закрыв все двери, провожу легкие и пустые вечера, грызу миндаль с изюмом, пью чай и болтаю, бесконечно болтаю о веселом, о легковесном, о неглубоком – и всем весело, все довольны, хохочет старик, заливается покрасневшая от удовольствия и неожиданного развлечения фрау Катцер, улыбается и понимающе переглядывается со мною жена доктора, все-таки самая взрослая и самая разумная в этом паноптикуме, шумно ходит и фыркает звероподобная Паулина, настроение которой потрясает всех: сколько дней уже нет скандала!
Сегодня вернулась домой. К доктору приехала за мной Гнедич, отношение которой ко мне трогательно и тихо. Я знаю, за что она меня любит и ценит, и не знаю – зачем. Слякоть, оттепель, тепло. Низкое свинцовое небо. У Казанского нас штрафует веселый милиционер: не так перешли улицу. Плачу 30 р. и зубоскалю. Он смеется – я смеюсь тоже. Милый милиционер! после древнеисторической плесени дома Тотвенов – первый живой человек. Штраф. Пусть штраф. На милиционера я смотрю радостными глазами. Живой настоящий мир, в котором я не живу и которого почти не знаю. Странно? Странно. Но это так.
А дома – неожиданность. Вчера, в мое отсутствие, Гнедич и Валерка вытопили комнату, все убрали, все почистили – и приготовили мне елку. Хорошенькая, засыпанная золотом елка смотрит на меня своими веточками, лебедями, барабанами, верблюдами, бомбочками. Под елкой стоят валенки: часть командирского обмундирования Гнедич,
уступленная ею мне. Мне делается хорошо и больно.– Мне странно и больно… – говорю я. – Кто-то думал обо мне…
– А если бы вы знали, как приятно думать о ком-то… – говорит Гнедич.
Я растрогана. Где-то в глазах начинают гулять слезы.
– Я теперь никого не целую… – говорю я и обнимаю Гнедич. Она приникает ко мне, и мы долго стоим, обнявшись и молча.
Новый год я тоже буду встречать у Тотвенов – и знаю, что от этого будет больно и Гнедич, и Валерке, и Ксении. Особенно Гнедич. Отношения с нею прекрасны – в интеллектуальном смысле, в направлениях высокого и большого. Я не люблю (я никого не люблю, кроме брата – и, кажется, доктора Рейтца!), с нею мне хорошо: с нею мы летаем, с нею мне не надо менять язык.
На днях познакомилась с женой Горин-Горяинова и через нее попросила передать ее мужу, Студенцову и Железновой мою растроганную и гордую благодарность: за то, что все они здесь, что не убежали от голода и осады, что в трудных и тяжелых условиях творят, играют, создают – с прежней легкостью и мастерством настоящих александрийцев, чуждых халтуре и дешевке (это относится в особенности к Студенцову и Железновой, но жене Горина сказать об этом прямо я, конечно, не могла). Сейчас вспомнила, что обещала дать их театру какой-нибудь переводной скетч. Иду в переднюю, где из буфета извлеку том старых французских пьес.
1943 год
Январь, 6-е
Розовое небо. Золотистое небо. Голубые пятна на снегу, как на картине Вейссенгофа. Замаскированный Смольный [684] . Улицы чистые, тротуары посыпаны песком, на саночках люди возят дрова, на саночках больше не катаются человеческие трупы. Смертность низкая: 5–10 чел. в день на один район города.
Морозов нет. Легкая нежная зима. Поэтическая.
Победы на юге. Ожидание каких-то движений и на нашем фронте. Обещания прорыва блокады. Этим ожиданиям и обещаниям пошел второй год.
684
О камуфляже города см.: Левина Э. Оружием архитектуры // Строительство и архитектура Ленинграда. 1975. № 4. С. 10–12.
Обстрелы. Тревоги. Фронт на каждой улице.
Январь, 19, вторник, Желябова, 29
Боли были неистовые. Поэтому 18-го не вернулась домой, где должно было праздноваться торжество: день рождения Гнедич.
Боли были такие, что даже не могла слушать чтения вслух Нины Станиславовны («Дни» Шульгина [685] , принесенные мною). После вечернего чая погрелась у печки и пошла спать в кабинет. Приняла люминал – очень давно не принимала снотворного, очень ждала его волшебного действия. Ведь люминал дает мне всегда такие прекрасные сны!
685
См.: Шульгин В. Дни. Л., 1925. Книга воспоминаний В.В. Шульгина, правого публициста и депутата Второй, Третьей и Четвертой Государственных дум, об исторических событиях 1905–1917 гг.
Легла закутанная и обвязанная, вяло прислушиваясь к какому-то концерту по радио. Потом начались последние известия, которые слушала уже только слухом, а не мозгом. И вдруг голос диктора из Москвы:
– …успешное наступление… Ладожское озеро… Взятие Шлиссельбурга… Прорыв блокады Ленинграда…
Села на постели, оглушенная. Сердце билось неистово и больно. Подумала: «Нет, нет – ослышалась – или во сне…» Голос диктора из Москвы повторил:
– …успешное наступление… Ладожское озеро… Шлиссельбург… Прорыв блокады Ленинграда…