Дневник
Шрифт:
– На улицу?..
Он повторял за мною слова механически, думая о чем-то другом. Не знаю, о чем он думал.
Снова вернулись в комнату. Я зажгла коптилку. Разрывы прекратились. Юрий собрался уходить.
– Я не могу вас отпустить, – говорила я, – не могу! Если обстрел возобновится и вы будете на улице…
Но он торопился в штаб. Он ушел.
Не вылезая из шубки, я села на диван и подумала: «Как хорошо, что брата нет, что он в Башкирии!»
Вспомнилось его худое породистое лицо, предельно злое в минуты опасности и страха. Радуясь, что его здесь нет, все-таки каким-то нутряным чувством пожалела, что он не рядом: сели бы вот так на диван, крепко бы обнялись – и было бы совсем все равно!..
(Так вместе и рядом, на моей постели,
Разрывы заревели снова. Часто и близко. Сообразила, что Юра может быть не дальше Надеждинской. Потушила коптилку. Встала у печки, подняла воротник шубки, безумно хотелось спать (когда я боюсь или сильно нервничаю, меня всегда тянет ко сну. Наследственность: реакция отца). Хотелось спать, не видеть, не слышать, не прислушиваться. Дрожали стекла. Колыхался дом. Где-то что-то сыпалось.
Стало сердито и гневно: что за чушь, что за бессмысленная чепуха – нелепая смерть от осколка, от обвала, от артиллерийского снаряда в городе и в своей квартире! Гнев, не падая, начал переходить в раздраженную усталость. Хоть бы кончился обстрел, хоть бы кончилась война, проклятая, безумная, самая страшная из всех бывших до нее войн.
Одни генералы говорят: война кончится в 1945 году. Логически и физически она раньше кончиться не может.
Другие генералы говорят: война кончится в 1943 году от всеобщей усталости.
А немец еще силен. Великолепны его маневренность и организация. Злобны и жестоки его солдаты. Война!
Обстрел длился два часа. После 8 вернулась со службы Валерка. Перепуганно закричала еще за дверью:
– Вы живы? живы?
Трамваи не ходят. Советский и Некрасова завалены битым стеклом и сорванными проводами. Во тьме, по гололедице, ощупью идут люди и падают.
Обстрел был очень страшный. И мне было страшно – кусочками, – даже мне, плотно вошедшей в рамки равнодушия и безмятежного скепсиса.
(Сегодня узнала: много убитых – 2000 с лишним человек. В особенности пострадали прохожие на Невском, где снаряды рвались на улице: угол Литейного, угол Троицкой [678] , угол Михайловской [679] , Знаменская площадь, Старый Невский.)
В доме еды не было, а кушать хотелось (утром я съела тарелочку супа и выпила пару чашек чаю). Соорудили кофе. Выпили с Валеркой по три чашки, я доела свой хлеб.
Неожиданно вернулся Юрий, еще более мокрый и взволнованный.
678
С 1929 г. – ул. Рубинштейна.
679
Михайловская ул. в 1918 г. была переименована в ул. Лассаля, в 1940 г. – в ул. И.И. Бродского (в 1991 г. возвращено название Михайловская).
– Ксения у вас? – спросил еще в передней.
Ксении у меня не было. Юрий был у сестры в 9 вечера и не достучался. На двери висели ее обычные «извещения», сразу целый ворох (если неожиданно приедет с фронта брат!): «Я дома», «Скоро вернусь», «Я у Сони». Ни на одном извещении даты не было. Юрий решил, что, работая на базе, на Песках, Ксения, застигнутая в пути обстрелом, логически должна была оказаться у меня.
Но Ксении у меня не было.
Юрий остался у меня ночевать. Валерка поставила самовар. Я достала большие мужские туфли – синие, домашние, которые я так хорошо помню! – достала заграничные шерстяные чулки для гольфа. Я ухаживала за Юрой с радостью и растроганной гордостью: воин, усталый воин!
(Женские атавизмы, оказывается! Любопытно.)
Пили чай. Ели хлеб Юрия.
Курили его скверный табак. Смеясь, пошучивая, как всегда, в самом серьезном стараясь быть несерьезным, Юрий рассказывал о войне, об осени 1941 года:– Здоровый драп был под Пушкином…
О лете 1942 года:
– Трава высоченная, в рост человеческий, цветы, густо, богато, пышно… тишина… пробираешься сквозь эти травяные заросли, смотришь на небо – а пахнет все трупом, разложением… Скверно! Хуже, чем зимой. Зимой трупы не воняют…
Потом Валера ложится спать на моей кровати, а мы с Юрой продолжаем сидеть: чай, табак и патефон. До одури, до исступления слушаем Вертинского, Лещенко, Жоржа Тиль, Шаляпина, Галли-Курчи. Слушаем танго, Верую, Ектению [680] , «La Marquise Voyage» [681] . Говорим. Думаем вслух.
– А хорошо бы теперь быть на Африканском фронте! – мечтает Юра. – Там, верно, интересно! А у нас немец бьет только по штатским улицам.
Около 4-х утра топлю печку. Юрий сушит свои портянки и сапоги. Сижу рядом, смеюсь, курю:
680
Музыкальные переложения евангельских текстов в исполнении Ф. Шаляпина: «Сугубая Ектиния» А. Гречанинова, «Верую» А. Архангельского.
681
«Маркиза путешествует» (фр.). Имеется в виду французская песня «Все хорошо, госпожа маркиза» (фр. «Tout va tr`es bien, Madame la Marquise», 1935; текст и музыка Поля Мизраки в соавторстве с Ш. Паскье и А. Аллюмом), известная в СССР в переделке Л. Утесова – «Все хорошо, прекрасная маркиза».
– А если бы вам сказали три года тому назад, что вы проведете ночь у меня за сушкой портянок, Юра?
– Дал бы в морду и сказал «идиот»!
Уборная не действует: замерзли стояки и всю гадость выкинуло на пол. Объясняю все это Юре, говорю, где стоит параша, зажигаю свечу. Стесняется. Потом привыкает.
Ложимся в 5. Болтаем немного. В 7 встает Валерка, сонная и хорошенькая, выносит на двор парашу, идет на службу. В 9.40 бужу Юрия, которому пора в часть, и мгновенно, незаметно для себя, засыпаю.
– Сонечка! – слышу глухо.
Открываю глаза. Стоит надо мною, уже в фуражке, в шинели, в ремнях. Часы: 10.30. Проспала час.
Только что – в 20.20 сего 13 декабря – узнала, что позавчера в мой дом попало три снаряда. Разрушены квартиры по 2-й лестнице и сама лестница.
Декабрь, 28, понедельник
Четыре дня провела у Тотвенов – мои праздники. Подобие дома, подобие традиций, старинный и неуклюже засоренный русизмами польский язык, дряхлость, седые волосы, болезни, дряхлые разговоры, дряхлые души. Старик еле-еле ходит – 84 года! – белый, слабый, впадающий в детство, теряющий память и житейскую ориентировку. Старик как одуванчик – дунет ветер посильнее, и не останется ничего. Но, несмотря на все это, бодрится, рассуждает, не терпит возражений, поучает скрыто улыбающуюся жену, воюет с прислугой – и работает, работает, принимает пациентов, делает сложные операции, не падает, не сдается.
Скучно у Тотвенов, нудно, мещански, пахнет немыслимой в нашу эпоху обывательщиной XIX столетия.
Но я радостно смотрю на голову старика и благодарно думаю: «Вот с ним танцевала на московских балах моя милая, милая тетя! Она была тогда совсем молоденькой, розовой и черноволосой. Вот на него из-за портьеры смотрела моя мама, когда еще была девочкой и ее не пускали в зал на танцевальные вечера!»
1942. Осада. Привычное недоедание. Канонада. Умерла давно тетя. Недавно умерла мама. А старик Тотвен, замечательный мазурист, поклонник дам и волшебный доктор, дистрофическим одуванчиком сидит в кресле, жует кислую капусту, долго вникает в то, что ему говоришь.