Дневник
Шрифт:
После такого письма водку пить можно?
Можно.
Даже драгоценную водку «на дрова»?
Даже.
И в одиночестве – впервые за всю жизнь?
Да.
За все это Вы мне ответите тоже, Вы, кого называю спутником последних лет мирной жизни! Как растет Ваш долг! Какой чудовищный долг ложится на Ваши атлетические плечи и на Вашу легкую совесть!
Чем Вы будете платить, милый?
Лишь бы военная судьба сохранила Вам жизнь и здоровье!
Ведь платить-то Вы будете мне…
Как – Вы – мне – нужны…
Три часа утра. Ох, давно не сидела так поздно, давно не писала так много!
«Пепел Клааса стучит в мое сердце…»
За окнами серая ночь. Дни идут уже на убыль. Тучи. Тишина, нет дождя, нет самолетов, нет тревоги. Думаю: в каких казармах и на каких нарах валяется теперь мой брат, боец Красной Армии, больной, замученный, поэт, Кюхля, мечтатель, Парсифаль [727] ,
Думаю, думаю… о многом думаю.
727
Парсифаль – персонаж сказаний древних германцев и франков, позднее герой стихотворного рыцарского романа Вольфрама фон Эшенбаха «Парцифаль» (1210). Он исполнен рыцарской доблести и высшей христианской добродетели, открывших путь к христианской святыне – чаше Грааля. Символизирует искупительную жертву.
О Ленине, антимилитаристические цитаты которого вымарываются теперь цензурой. О строго-секретном приезде в город военной миссии (или делегации), которую Жданов угощал в Смольном, а потом показывал ей кино: американцы молодые, рослые, красавцы – хохочут, чувствуют себя хозяевами! Обследовали, кажется, фронт, который в наступление не двинется (нет смысла!). Думаю о чудесном городе Пушкин, которого больше нет (рабочий с «Большевика», славный парень и спекулянт, торговавший у меня туфли для жены, живет в Усть-Ижоре: с крыши дома в бинокль виден город Пушкин – этим летом почему-то не видно больше золотых глав часовни Екатерининского дворца – и дворца не видно… Ах, может быть, замаскировали! Город Пушкин не только моя душа – это и мое тело). Думаю о том, что сегодня вечером, провожая к траму седую подпольщицу из Смольного [728] , впервые за эти годы осады увидела на улице дистрофического человека, прогуливающего собаку – настоящую, живую собаку, худую и медленную немецкую овчарку. Около остова Физиотерапевтического института – а остов пахнет трупом! – я остановилась, потрясенная, и счастливо улыбнулась собаке, живой, настоящей собаке! Дистрофический человек меня не заметил. Собака оглядывалась на меня и недовольно поваркивала. Я стояла соляным столбом и смотрела на собаку. Живая. Настоящая. Ходит. Нюхает землю. Ворчит. Чудеса!
728
Имеется в виду М.С. Бакшис.
О многом я думаю, о многом. Тяжело мне.
Пушкин и Языков перекликались в печати крамольными стихами, тонко зашифрованными для цензуры. Боратынский талантливее и глубже Пушкина. В Языкове острота политической иронии, которой был лишен безмятежно-эпикурейский гений Пушкина. Земное солнце пушкинской песни затмило все звезды литературного небосвода его эпохи. Среди звезд были, вероятно, и Сириусы. Никто – даже Блок – не пел нежнее и слаще Пушкина. Это – непревзойденный соловей русской поэзии. Но Боратынский и Языков – в особенности Языков – перекликаются с нашими днями мыслью. И это, может быть, важнее и существеннее песни.
Где-то слабо покрикивают паровозы.
Боже мой? Право сесть в поезд и безмятежно, и тихо, по-дачному, добраться до какой-нибудь станции! Как все это было далеко! Как отдыхали ленинградцы от этого права – хотя бы дачного поезда.
Все подъездные пути к Ленинграду, как железнодорожные, так и водные, подвергаются жесточайшей бомбежке с воздуха и артобстрелу. Недавно один мой знакомый возвращался с Большой земли в Ленинград: под Волховом ВТ длилась 4 часа, поезд стоял. Людям некуда было деться, вокруг поезда, на расстоянии от 15 до 50 метров, упало 60 фугасных: «Славен город Петроград!» [729]
729
Цитируется стихотворение В. Зоргенфрея «Над Невой» (1920).
А сегодня в 1943 году – Ленинград – ночь на 30 июня, облачное низкое небо, тишина, я – одна. Мать умерла. Брат – эвакуирован и мобилизован. Я – одна. И я молюсь.
– Господи, Господи, ты говорил «мне отмщение»… Подари же право отмщения мне, мне, не знающей тебя и не приемлющей, мне – товарищу твоего бедного, бедного сына, казненного и обесчещенного! Подари это прекрасное право отмщения мне – мне – мне… И мне ответят за твои поруганные алтари и за мой опустевший дом, мне ответят за смерть моей матери, за то, что умерла она от голода и от моего бессилия, – мне ответят за башкирскую муку моего брата, за его вши и за слезы отчаяния у чужих людей, взглянувших на него с материнской лаской, – мне ответят за дни, вычеркнутые из жизни, за
ту боль и за те невысказанные скорби, что живут во мне, подобно скрытой раковой опухоли, – мне ответят за все, за все… даже за то, что я выжила. Что я еще жива, что я хочу и буду жить…Господи, право отмщения дай мне!
30 июня, среда
Вручена медаль «За оборону Ленинграда». Принимая коробочку и грамоту, спросила в предельном смятении:
– Мне?!
Много мыслей, очень печальных и очень тихих. О маме. Об отце. О брате. Смерть. Тюрьма. Армия. Я – одна. Показалось, что человек, вручивший мне медаль, как-то пожалел меня. Может, просто показалось.
Дождь. Очень холодно. Короткий и неожиданный обстрел: видимо, бронепоезд.
Ночь на 2 июля, на пятницу
Валерка уже спит. Гнедич, моя ежедневная собеседница, нелепая и интересная, сегодня ночевать не пришла. Утром забегала Ксения – пили с нею какао. Она читала открыточку от Юрия: никак ему не вырваться с фронта домой! Хорошие, очищающие разговоры с нею – она человек ясный, прямой, устойчивый. Здоровый русский патриотизм. Нарядная, подтянутая, розовая – умница, душевная, любит меня. Меня многие любят, интересно, кто по-настоящему? Впрочем, нет, совсем не интересно. Я, кажется, никого не люблю.
Весь день за работой: машинка. Завтра встану в 6 утра, чтобы сдать работу и попасть к Тотвенам, где у меня совещательная встреча с Лоретт. Она пишет петиционное письмо в Москву американскому патеру, который, собственно говоря, должен был бы помочь здешним француженкам еще два года тому назад [730] . Меня это дело не касается: все церкви могут жить сами по себе, как я живу сама по себе. Я должна только проредактировать ее письмо и добавить какие-нибудь изысканные гирлянды. Это мне ничего не стоит – мне, вечному ходатаю по чужим делам. Ксения же с американским пастором, благополучно проживающим в Москве и даже не подумавшим ни разу за все время войны о здешних его коллегионерах, просто умилительна: какой великолепный рассказ можно из этого сделать! Я бы вот написала – так, как мне хочется, в тонах франсовской иронии и свифтовского сарказма, и послала бы… только куда? Разве что Папе Римскому – непочтительное приношение!
730
Сохранилось письмо Л.А. Желин 1944 г., адресованное П.С. Попкову:
«Предс[едателю] Лен[инградского] Сов[ета] деп[утатов] труд[ящихся]. Тов. П.С. Попкову
Многоуважаемый Петр Сергеевич!
Позвольте мне от имени французской церкви Нотр-Дам де Франсе в Ленинграде и ее председательницы Сушаль Р.И., ныне больной и находящейся в клинике на излечении, принести лично Вам нашу сердечную и глубокую благодарность за Ваше внимание к нам и помощь во всех наших нуждах. В Вашем лице мы, гражданки сражающейся Франции, позволяем себе также поблагодарить и Советское правительство, отеческую благосклонность которого к нам мы, француженки, испытываем во все эти трудные дни. Прошу Вас, многоуважаемый Петр Сергеевич, принять от нас эту двойную благодарность и уверения в нашем совершенном к Вам почтении. Зам. председателя Французской церкви в Л[енингра]де – Лоретт Августовна Желин. Март 1944» (ЦГА СПб. Ф. 9620. Оп. 1. Ед. хр. 10).
Вчера – Светлана, милая, застенчиво-преданная, но скучная. Седая, с абиссинскими глазами, с кривой улыбкой, со смехом мальчишки. Забавная. Оживляется, когда говорит о своих любовных делах в прошлом, которым несть числа. Считает себя циником. Пожалуй, не так – просто очень звериная, очень примитивная, очень «древняя» в вопросах пола (что, впрочем, называется «вопросами любви»). Рассказывает почти с мужским хвастовством, как один из ее любовников возмущенно взмолился:
– В вас нет ни капли возвышенного! Вы – сплошной секс и больше ничего!
Гордится этим. Любопытно, вероятно, послушать ее «обнажения». А может, и нет. Одним в этом направлении дано слишком много, другим слишком мало. Любовный темперамент – тоже талант. И для него нужны и университеты, и консерватории.
Читаю гиль. Между работой, в хозяйственных антрактах. Накопляется пыль, штопка, уборка. Когда за это примусь – никому не известно. Не хочется. Ничего не хочется. Усталость от войны. Желание мира. И страх перед миром: а как же потом…
Непрестанно об Эдике. Где сейчас, что делает, как ему? Последнее его письмо от 7 июня, прелестное и драматическое в своей тоске по дому: на шести страницах перебирает, как четки, память о вещах – флаконы на моем туалете, темные портреты в передней, Будда, лампы… все, что было при нем, что пылится и стынет теперь в студенческом неуюте моей сухой и безалаберной квартиры, где женщины не чувствуется.