Бездельник
Шрифт:
На руле блестят оставленные жирными пальцами следы...
Едем в студгородок, где в березовой роще, рядом со стадионом Нимиров снимает комнату в переделанной под квартиры старой гостинице. Оставляем машину на заметенной парковке и, обогнув дом, спускаемся по обледенелой крутой лестнице в цоколь. За тяжелой дверью скрывается предбанник с опертым о стену старым велосипедом и коридор с восемью комнатами. Андрей, обыкновенно безэмоциональный, развязно впускает нас внутрь с заметной гордостью. Кафельный пол, на двери в санузел сушится полотенце. Стены украшены сделанными Нимировым фотографиями. Слева - шкаф без дверец с торчащей изнутри немногочисленной одеждой, парой безделушек и книг, переходящий в стол. Справа - холодильник, одноконфорочная
– Боль в кор'обке. Спал много - в обед. Потому, что все утро дул.
– и внезапно, на полсекунды, улыбается во весь рот, чуть наклонив голову набок.
– Валяюсь и читаю.
– Что читаешь?
– с мнимым, но заставляющим поверить интересом спрашивает Приятель.
– Дика.
– М-м-м... Читал.
Я улыбаюсь.
– А где Кира?
– продолжает казаться заинтересованным Приятель.
– М-м-м... В Абакане.
– продолжает отвечать Нимиров, немного замявшись.
Потом внезапно вскакивает и в его руках откуда-то берется пакетик с белым порошком, Андрей трясет им главным образом перед моим носом, хитро щурясь в попытке спровоцировать на злость, а потом говорит:
– Сухие сливки.
– и тянет так со смешком: "а-а-а", как делают дети, надув кого-то. Я с облегчением улыбаюсь:
– Засранец.
Нимиров дальше играет в хозяина - демонстрирует пакет с соевым мясом, радуясь дешевизне отравы. По мне - уж лучше тогда не есть животину вовсе.
– Мама приходила. Поставила икону, которой сто лет. Я ее к стене повернул.
– Зачем?
– спрашиваю.
– Слишком долго на все это смотрит.
Отца Андрея - машиниста тепловоза - я видел лишь однажды, первый раз попав в его дом - в барачную двушку тут же, неподалеку. В тот момент, когда я поздоровался с Нимировым-старшим, он перед зеркалом скреб свои щеки электробритвой. И ничего не ответил, только посмотрел на меня с безразличным презрением, как на паука за унитазом.
Мама Андрея была тихой и кроткой женщиной. Работала бухгалтером и бесконечно любила своего сына. Порой даже, как мне кажется, чересчур. Хотя, какое мое дело. В свое время родители отдали отпрыска в престижную школу, где учеников заставляли дорого одеваться, коротко постригать волосы и думать об избранном будущем. Все одиннадцать лет Нимиров исправно проходил в форме...
Пьем чай. Затем посещаю тесный туалет, где на двух квадратных метрах ютятся раковина, кабина и унитаз. Рядом с ним на полотенце разложены кастрюли.
Возвращаюсь, и становится ясна необходимость похода в магазин. Тем более - я все же немного развеялся. Приятель, резко взглянув на часы, говорит, что ему надо по срочным делам и уходит, запахнув пальто и привычно пообещав вернуться.
Мы с Андреем наскребаем немного денег, большую часть из которых он стреляет у соседей. Или выменивает... Я надеваю куртку, роль гонца - моя.
Снег перестал, на улице сыро, но тепло. Через профилакторий выхожу к гаражам и, бороздя сугробы, не спеша поднимаюсь к общагам. С высоты виднеются огни кишащих дорог и дымящей Николаевки. Алеет шприц радиовышки и слепит белым пятном подсветка лыжной трассы на том берегу, отражаясь в реке. Так тихо, что я слышу, как на капюшон падают запоздалые снежинки. Пора дальше.
Купив в удивительно дешевом магазине на первом этаже элитного дома нечто, укладывающееся в наш скромный бюджет, бреду обратно, спотыкаясь о толщи снега, подгоняемый презрительным взглядом дубленки у выхода.
Вернувшись, застаю Андрея уже не в одиночестве - на диване, сложив ногу на ногу, восседает какой-то тип с грязными давно не стрижеными волосами и с помотанным томиком в руках. На нем словно где-то украденные закатанные брюки, на талии сквозь драный свитер виднеется мощная гармошка.
– Андрей.
– говорю я, разувшись и протянув руку.
– Артур.
– Король!
– с внезапным воодушевлением вставляет Нимиров.
– Что читаешь?
– задаю вопрос, самый идиотичный
Подумав и помычав, я говорю:
– Знаешь, что меня больше всего смущает?
– он с любопытством кивает, вопрошая.
– Подзаголовок "опыт художественного исследования".
– Почему?
– хитро чуть улыбается.
– Ну, типа, художественное предполагает вымысел.
– Секёшь.
– улыбка.
– Перед Шаламовым он со своим Денисычем ссаным ползать должен.
– Без балды ваще.
Открывается дверь и в комнату входит сосед, заговорив с порога:
– Эй, Арчибальд, ну брюки у тебя барские, это да... лордические - хоть в гроб ложись!.. Не вижу свою жизнь без таких же!.. Убил родную мать, а серые брюки не наденет - этикет!..
– Да пошел ты на хер.
– отрезает исподлобья Артур и швыряет пророка в грязную спортивную сумку.
– Ну че, раз на раз - по-миротворски?
Они вдруг смеются. Сосед достает "Дикого гуся". "Соответствующий полуштоф!" - выносит вердикт Артур. Нимиров дает ему сигарету - словно вознаграждение за проделанную работу, тут и наш с ним пакет подоспел. Я нарезаю хлеб, в комнате уже чад и все то, что сделает нас сегодня "невозмутимыми к болезни отравы в сердцах наших"...
В общем - покатился я дальше, - и комната стала двусмысленной, - в сторону смеха, жизни, вроде как, а точнее - того, чем она нам грезится - в мечущихся химерах она летит вместе с нами, бросаясь из стороны в сторону, вскидываясь и искря, словно оторвавшийся от состава вагон, который рано или поздно все равно затормозит или навернется в канаву. Но пока ты еще чувствуешь, что не одинок и, кроме всего прочего, можешь ЕЩЕ И ЧТО-ТО НАПИСАТЬ, отодвинув тем самым еще на грош конец, своей ничтожностью подобный нашим притязаниям, нашим помыслам, желаниям и мечтам. Победой в бойне с листом - заклянешь, обставишь суку-смерть и жизни рассмеешься в лицо, мол - не дожала, не разнесла. Хотя - она не разносит, она все-таки медленно давит, с упоением слушая хриплый хруст, чуть заметно насмехаясь. В этом смысле - сильные мира сего, думающие, что избежали этого - осознанно или нет, уподобились ей, они так же ПОДМИНАЮТ, но чернилами ты и им утер, на что достопочтенным остается лишь озлобиться и спустить своих шавок, уже с трудом заслуживающих даже жалости - моральных калек, страждущих по куску этого окаменелого пирога с опарышами, но не желающих понять, что никто ничего не получит. Ни они, ни их хозяева - никто. Каждый все так же будет творить свое вожделенное одно и тоже, каждый все так же, как и его сосед, жена, родитель, брат - будет изо дня в день совершать то, в однообразии чего он даже не сможет поймать хоть что-то, что можно вспомнить, и положительное будет выражено лишь незначительными колебаниями отрицательного - в большую степень. Редко - почти никогда - нас будет касаться неуловимый и тут же исчезающий шлейф осознания, от чего мы будем сходить с ума, обреченные блуждать на веки вечные, изуродованные догадками...
И тогда смерть все-таки имеет еще одно преимущество, кроме окончания мук - она неповторима и потому - не вызывает тоски...
А потом будут смех, издевки и плевки в лицо, и ты даже не узнаешь - от кого, потерявшись среди возможных исполнителей. И я не буду...
Острее чувствовать след этих кружений - вот мое мнимое преимущество и выдуманное дарование.
Мое и таких, как я.
Уловите голос,
и забейте обратно в глотку.
Уловите голос,
и ваш крик уподобится скорби первого человека на земле.
Свет лампы, преломляемый стеклом донышка слишком похож на солнце, потому мы к нему и тянемся.
Потом приходил еще кто-то, и еще. И всё закончилось около четырех утра. Все спали - кто где, а я, как единственный, кому не хватило духу, ушел, шатаясь, пить чай, быстро остывающий в холодном свете одинокого фонаря звенящего стадиона, окруженного рощей, темнотой и снегом.
Словно загнанного.
<