Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Создатель

Борхес Хорхе Луис

Шрифт:

Двадцати с чем-то лет он прибыл в Лондон. Помимо воли он уже наловчился представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он — Никто; в Лондоне ему встретилось ремесло, для которого он был создан, ремесло актера, выходящего на подмостки изображать другого перед собранием людей, готовых изображать, словно они и впрямь считают его другим. Труд гистриона принес ему ни с чем не сравнимую радость, может быть первую в жизни; но звучал последний стих, убирали со сцены последний труп — и его снова переполнял отвратительный вкус нереальности. Он переставал быть Феррексом [13] или Тамерланом и опять делался никем.

13

Феррекс — герой трагедии английских драматургов Томаса Нортона и Томаса Сэквила "Горбодук" (1562); Тамерлан — заглавный герой трагедии Кристофера Марло (1587–1588).

От скуки он взялся выдумывать других героев и другие страшные истории. И вот, пока его тело исполняло в кабаках и борделях Лондона то, что положено телу, обитавшая в нем душа была Цезарем, глухим к предостережениям авгуров, Джульеттой, проклинающей жаворонка в нем душа и Макбетом, беседующим на пустыре с ведьмами. Никто на свете не бывал столькими людьми, как этот человек, сумевший, подобно египетскому Протею, исчерпать все образы реальности. Порой, в закоулках того или иного сюжета, он оставлял роковое признание, уверенный,

что его не обнаружат; так, Ричард проговаривается, что он актер, играющий множество ролей, Яго роняет странные слова «я — это не я». Глубинное тождество жизни, сна и представления вдохновило его на тирады, позднее ставшие знаменитыми.

Двадцать лет он провел, управляя своими сновидениями [14] , но однажды утром почувствовал отвращение и ужас быть всеми этими королями, погибающими от мечей, и несчастными влюбленными, которые встречаются, расстаются и умирают с благозвучными репликами. В тот же день он продал театр, а через неделю был в родном городке, где снова нашел реку и деревья своего детства и уже не сравнивал их с теми, другими, в украшеньях мифологических намеков и латинских имен, которые славила его муза. Но здесь тоже требовалось кем-то быть, и он стал Удалившимся От Дел Предпринимателем, имеющим некоторое состояние и занятым теперь лишь ссудами, тяжбами и скромными процентами с оборота. В этом амплуа он продиктовал известное нам сухое завещание, из которого обдуманно вытравлены всякие следы пафоса и литературности. Лондонские друзья изредка навещали его уединение, и перед ними он играл прежнюю роль поэта.

14

управляя своими сновидениями… — ср. в лекции о Готорне: "Литература — это сновидение, управляемое и предумышленное".

История добавляет, что накануне или после смерти он предстал перед Господом и обратился к нему со словами: — Я, бывший всуе столькими людьми, хочу стать одним — Собой.

И глаз Творца ответил ему из бури: — Я тоже не я: я выдумал этот мир, как ты свои созданья, Шекспир мой, и один из признаков моего сна — ты, подобный мне, который суть Все и Ничего.

Рагнарёк

Образы наших снов (пишет Колридж [15] ) воспроизводят ощущения, а не вызывают их, как принято думать; мы не потому испытываем ужас, что нас душит сфинкс, — мы воображаем сфинкса, чтобы объяснить себе свой ужас. Если так, то в силах ли простой рассказ об увиденном передать смятение, лихорадку, тревогу, страх и восторг, из которых соткался сон этой ночи? И все же попробую рассказать; быть может, в моем случае основная проблема отпадет или хотя бы упростится, поскольку сон состоял из одной-единственной сцены.

15

«Проспект лекций», лекция XII: «В обычных снах мы не считаем объект реальным, мы просто не воспринимаем его как нереальный».

Место действия — факультет философии и литературы, время — вечер. Все (как обычно во сне) выглядело чуть иным, как бы слегка увеличенным и потому — странным. Шли выборы руководства; я разговаривал с Педро Энрикесом Уреньей [16] , в действительности давно умершим. Вдруг нас оглушило гулом демонстрации или празднества. Людской и звериный рев катился со стороны Бахо. Кто-то завопил: «Идут!» Следом пронеслось: «Боги! Боги!» Четверо или пятеро выбрались из давки и взошли на сцену Большого зала. Мы били в ладоши, не скрывая слез: Боги возвращались из векового изгнания. Поднятые над толпой, откинув головы и расправив плечи, они свысока принимали наше поклонение. Один держал ветку, что-то из бесхитростной флоры сновидений; другой в широком жесте выбросил вперед руку с когтями: лик Януса не без опаски поглядывал на кривой клюв Тота [17] . Вероятно, подогретый овациями, кто-то из них — теперь уж не помню кто — вдруг разразился победным клекотом, невыносимо резким, не то свища, не то прополаскивая горло. С этой минуты все переменилось.

16

В соавторстве с этим доминиканским филологом Борхес составил «Антологию аргентинской классической поэзии» (1936).

17

В египетской мифологии бог мудрости, счета и письма Тот изображается в виде человеческой фигуры с головой ибиса.

Началось с подозрения (видимо, преувеличенного), что Боги не умеют говорить. Столетия дикой и кочевой жизни истребили в них все человеческое; исламский полумесяц и римский крест не знали снисхождения к гонимым. Скошенные лбы, желтизна зубов, жидкие усы мулатов или китайцев и вывороченные губы животных говорили об оскудении олимпийской породы. Их одежда не вязалась со скромной и честной бедностью и наводила на мысль о мрачном шике игорных домов и борделей Бахо. Петлица кровоточила гвоздикой, под облегающим пиджаком угадывалась рукоять ножа. И тут мы поняли, что идет их последняя карта, что они хитры, слепы и жестоки, как матерые звери в облаве, и — дай мы волю страху или состраданию — они нас уничтожат.

И тогда мы выхватили по увесистому револьверу (откуда-то во сне взялись револьверы) и с наслаждением пристрелили Богов.

"Inferno", 1, 32

От сумрака предрассветного до вечернего сумрака на исходе XII столетия рысь скользила взглядом по деревянным доскам, частоколу металлических прутьев, череде мужчин и женщин, высоченной стене да иной раз по деревянному желобу с плавающей в нем опавшей листвой. Она не знала, не могла знать, что ее влекло к любви и жестокости, к бурной радости рвать на куски и к ветру, доносящему запах дичи, однако что-то в ней противилось этим чувствам и подавляло их, и Господь сказал ей, спящей: "Ты живешь в клетке и умрешь в ней, дабы один ведомый мне человек заприметил тебя, навсегда запомнил и запечатлел твой облик и свое представление о тебе в поэме, место которой в сцеплении времен закреплено навечно. Тебя гнетет неволя, но слово о тебе прозвучит в поэме". Господь, во сне, облагородил грубую природу зверя, который внял доводам и смирился со своей судьбой; однако, проснувшись, он ощутил лишь сумрачное смирение и твердое неведение, ибо законы бытия непостижимы для бесхитростного зверя. Спустя годы Данте умирал в Равенне, столь же оболганный и одинокий, как и любой другой человек. Господь явился ему во сне и посвятил его в тайное предназначение его жизни и его труда; Данте, пораженный, узнал наконец, кем и чем он был на самом деле, и благословил свои невзгоды. Молва гласит, что, проснувшись, он почувствовал, что приобрел и утратил нечто безмерное, чего уже не вернуть и что даже от понимания ускользает, ибо законы бытия непостижимы для бесхитростных людей.

Борхес и Я

События — удел его, Борхеса. Я бреду по Буэнос-Айресу и останавливаюсь — уже почти машинально — взглянуть на арку подъезда и решетку ворот; о Борхесе я узнаю из почты и вижу его фамилию в списке преподавателей или в биографическом словаре. Я люблю песочные часы, географические карты, издания XVIII века,

этимологические штудии, вкус кофе и прозу Стивенсона; он разделяет мои пристрастия, но с таким самодовольством, что это уже походит на роль. Не стоит сгущать краски: мы не враги — я живу, остаюсь в живых, чтобы Борхес мог сочинять свою литературу и доказывать ею мое существование.

Охотно признаю, кое-какие страницы ему удались, но и эти страницы меня не спасут, ведь лучшим в них он не обязан ни себе, ни другим, а только языку и традиции. Так или иначе я обречен исчезнуть, и, быть может, лишь какая-то частица меня уцелеет в нем. Мало-помалу я отдаю I ему все, хоть и знаю его болезненную страсть к подтасовкам и преувеличениям. Спиноза утверждал, что сущее стремится пребыть собой: камень — вечно быть камнем, тигр — тигром. Мне суждено остаться Борхесом, а не мной (если я вообще есть), но я куда реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных переборах гитары. Однажды я попытался освободиться от него и сменил мифологию окраин на игры со временем и пространством. Теперь и эти игры принадлежат Борхесу, а мне нужно придумывать что-то новое. И потому моя жизнь — бегство, и все для меня — утрата, и все достается забвенью или ему, другому.

Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу

О дарах

Укором и слезой не опорочу Тот высший смысл и тот сарказм глубокий, С каким неподражаемые боги Доверили мне книги вместе с ночью, Отдав библиотеку во владенье Глазам, что в силах выхватить порою Из всех книгохранилищ сновиденья Лишь бред строки, уступленный зарею Труду и пылу. Не для них дневные Сиянья, развернувшие в избытке Страницы, недоступные как свитки, Что испепелены в Александрии. К плодам и водам (вспоминают греки) Тянулся понапрасну царь в Аиде. Зачем тревожу, выхода не видя, Всю высь и глубь слепой библиотеки? Твердыня словарей, энциклопедий, Метафор, космографий, космогоний, Былых династий и чужих наследий Вздымается, но я ней посторонний. В пустынной тьме дорогу проверяя, Крадется с палкой призрак поседелый — Я, представлявший райские пределы Библиотекой без конца и края. "Случайность" — не годящееся слово Для воли, наделившей здесь кого-то Потемками и книгами без счета Таким же тусклым вечером былого. И, медленно минуя коридоры, Порою чувствую в священном страхе, Что я — другой, скончавшийся, который Таким же шагом брел в таком же мраке. Кто пишет это буквами моими От многих "я" и от единой тени? И так ли важно, чье он носит имя, Когда всеобще бремя отчужденья? Груссак ли, Борхес ли, в благоговенье Слежу за этой зыбящейся мглою — За миром, полускраденным золою, Похожею на сон и на забвенье.

Песочные часы

Не удивительно, что резкой тенью, В погожий день пролегшей от колонны, Или водой реки, чей бег бессонный Эфесца донимал как наважденье, Мы мерим время: сходны с ним и роком Дневная тень, что реет легче дыма, И незаметный, но неумолимый Маршрут, прокладываемый потоком. Но сколько ими время вы ни мерьте, Есть у пустынь материя другая, Что, с твердостью воздушность сочетая, Подходит мерить время в царстве смерти. Отсюда — принадлежность аллегорий С картинок, поминающих о каре: Тот инструмент, что старый антикварий Засунет в угол, где лежат в разоре Побитый коник, выпавшие звенья Цепи, тупая сабля, помутнелый За годы телескоп, кальян и целый Мир случая, и тлена, и забвенья. Кто не замрет при виде той мензуры Зловещей, что с косою сжата вместе Десницею Господнего возмездья И с Дюреровой нам грозит гравюры? Из конуса, который запрокинут, Песок сквозь горло бережно сочится, Пока, струясь, крупица за крупицей Волною золотою не застынут. Люблю смотреть, как струйкою сухою Скользит песок, чтобы, почти в полете, Воронкою помчать в круговороте С поспешностью, уже совсем людскою. Песчинки убегают в бесконечность, Одни и те же, сколько б ни стекали: Так за твоей отрадой и печалью Покоится нетронутая вечность. Я, по сравненью с этими часами, Эфемерида. Без конца и края Бежит песок, на миг не замирая, Но вместе с ним мы убываем сами. Все мировое время в струйке этой Я вижу: череду веков за гранью, Что в зеркалах таит воспоминанье, И тех, что смыла колдовская Лета. Огонь и дым, рассветы и закаты, Рим, Карфаген, могила на могиле, И Симон Маг, и те семь футов пыли, Что сакс норвежцу обещал когда-то, — Все промелькнет и струйкой неустанной Бесчисленных песчинок поглотится, И — времени случайная частица — Как время зыбкий, я за ними кану.
Поделиться с друзьями: