Смог
Шрифт:
Ну вот, Артём Витальевич, я и добираюсь до конца истории моей. Скоро уж покидать мне эту юдоль грязелечения и профилактики неврологических заболеваний — теперь уж совсем скоро. Грустно ли мне от этого? Пожалуй, нет. Не особо, во всяком случае. С одной стороны, конечно, жаль будет расставаться с девочками — полюбила я их за эти долгие дни: и Леночку, и Дашеньку, и Сонечку, и Оленьку, и Нину. А с другой — только вспомню наш тихий вокзал, заснеженный перрон, Вас на нём и Вашу улыбку, кафе привокзальное, где мы немедленно засядем разговаривать и пить кофе с коньяком, отмечая моё возвращение, как тут же поднимается в душе что-то тёплое-тёплое, и на глаза наворачиваются слёзы. Господи, до чего же хорошо возвращаться в родные пенаты!
У нас уже вовсю царят чемоданные настроения, суета, охи-вздохи и предвкушения.
Минувшие дни были у нас как-то уж совсем тихи (возможно, свою роль в этом сыграли морозы, что не отпускают бедный В-ск вот уже неделю). Даже концерт какой-то местной знаменитости — барда и в прошлом каскадёра — отменился по причине холода в актовом зале (у них там что-то с отоплением).
Дашенька наша что-то захандрила совсем — не разговаривает почти, в вечерних посиделках наших участвует чисто номинально, бессловесной тенью отца Гамлета. Я подозреваю, что домой ей возвращаться никакой охоты нет; кажется мне, что она, как это называется, из неблагополучной семьи. Горько думать об этом, ведь такая славная неиспорченная девочка.
А Сонечка наоборот — как-то даже лихорадочно весела, возбуждена, всё лопочет, смеётся и теребит нас с экскурсиями по городу. Не знаю, что там у неё с Аполлоном, вышло ли у него охмурить нашу звезду (а уж он постарался, я нисколько не сомневаюсь), но близкий отъезд и на неё тоже подействовал как-то… не подберу слова.
Мы с Ниной кое-как поддерживаем в нашем маленьком коллективе былую сплочённость и раскованность, пока — получается.
Простите, милый Артём Витальевич, прервусь — что-то случилось, Ниночка зовёт.
P. S. Господи, горе-то какое! Дашенька пропала, нет нигде. Только бы не натворила чего бедная девочка… Простите, не могу больше писать. Потом, всё потом.
До встречи.
P. P. S. Дашенька нашлась, слава Богу! Нашлась в… впрочем, вы и сами уже, конечно, догадались, где. Да, да, в соседнем корпусе, у этого подонка Бельведерского, у этого мерзавца. Надеюсь, он не успел сделать с бедной девочкой ничего плохого, хотя уж и одно нахождение с этим подлецом наедине не может не оставить следа в душе ребёнка. Ох… Сонечка там же, в номере, хотела разбить о голову Аполлона графин — кое-как я удержала её. Ужас, ужас.
Уж простите меня, Артём Витальевич, сейчас не могу писать больше — вся дрожу ещё от гнева и страха, и в голове одни междометия. Ну да теперь уж скоро свидимся, тогда и расскажу, как всё кончилось.
Лексеич дочитывает последние строки и недоумённо оглядывает разбросанные по столу письма. Потом переводит взгляд на женщину. Она сидит на кушетке — прямая, застывшая, с неподвижным взглядом. Красивая для своих сорока с небольшим. И холодная, как вчерашний обед.
— Это чего? — спрашивает Лексеич, кивая на письма.
Она молчит. Ни движение, ни взгляд, ни дыхание не говорят, что она слышала или поняла вопрос.
— Это… — продолжает недоумевать Лексеич. — Это у тебя там хахель остался, чё ли? Вообще нихуя не понял я, про какие юдоли ты свербишь. Это, типа, ты в санатории, чё ли?.. А-а-а, дошло. Это старые письма, ещё до дурки, ага?
Он оценивающе, с удивлением и недоверием разглядывает её.
— Не, баба ты складная, ничё не скажу, но ведь… А этот твой Виталич, гля, какие тебе майсы курлычет… Сколько гляжу на жись, столько и дивлюся… Не, говорю же, баба ты того… хоть и того…
Молчание. Она продолжает смотреть в одну точку; лишь веки её живут редкими взмахами.
Тогда Лексеич сгребает со стола листки, поднимается и подходит к женщине. Суёт пачку измятых писем ей в карман. Никакой реакции.
Берётся за отворот халата и тянет в сторону, приобнажая правую грудь. Никакого отзыва.
Открывает левую.
Он хотел «завалить ей за губу», но после прочитанного его отношение к женщине странно изменилось. В чёрством охраннике родилось не то чтобы уважение, но,
как бы это назвать, осторожность, что ли, по отношению к чужой смятенной душе. «Не, — думает Лексеич, — за губу с этой бабой не годится. Тут с подходцем надо, лаской».— Ну чё, — говорит он голосом, уже просевшим, надтрестнутым от поднявшегося градуса похоти, — ну чё, дашь мне? Человеку, в котором намешались, сталбыть, самые, блядь, разные свойства? Неопределённой такой личности дашь, не побрезгуешь?
Она молчит, не шевелится.
Лексеич наливает из большой мензурки, стоящей на табурете у стола, в маленькую разведённый спирт и протягивает женщине. Та будто и не видит.
— Ну, чё? — понукает он. Рука его подрагивает нетерпением, бодяга того и гляди выплеснется из доверху наполненного сосуда. — Чё, трезвенница, чё ли?
Молчание.
— На сухую хошь? — вопрошает он. И пожимает плечами: — Ладно, как скажешь… Ну, твоё здоровье, если чё, — и ржёт тихонько.
Опрокинув мензурку в себя, привычно морщится, протирает прокуренные вислые усы. Минуту помолчав, выждав, покуда «всосётся», неловко присаживается рядом с женщиной.
Просовывает руку за халат и мнёт её грудь. Грудь на удивление упруга и хороша. Лексеич не эстет, но и он понимает: грудь хороша — она приятной глазу формы, доброго размера и отличного наполнения.
— Может, скажешь чё? — в голосе Лексеича звучит не то обида на холодность его сегодняшней наложницы, не то стеснительность, невесть из какого тёмного угла его души выползшая.
Наложница никак не реагирует.
— Ну, ладно, — вздыхает Лексеич, — сталбыть, будем ебстись по-тихому.
Почти ласково толкает женщину в грудь. Та безвольно откидывается к стене, не меняя при этом ни положения рук, ни взгляда — как живая кукла. Нажимом на плечи он заставляет её лечь, стаскивает с неё застиранные трусы, раздвигает покорные бёдра. Обнажив на себе непотребное, кряхтя и сопя, долго справляется с презервативом, потом устраивается сверху.
— Хоть обняла бы, блядь, — ворчит он, беззлобно, но, впрочем, с лёгким укором и будто с улыбкой, будто понимая всю комичность и сказанного и совместного их положения.
Первый удар — неторопливый, для разгону, примериться, устроиться поудобней.
«Ну, почнём благословясь…»
Кушетка скрипит и бьётся о стену. Скрип и стуки наполняют комнатушку, вырываются за дверь, в тёмное фойе, и гулко-тоскливо мечутся между голых, давно не крашенных и провонявших куревом стен.
Минут через пять, прерывисто запыхтев, фыркнув, вскрякнув, Лексеич замирает на несколько мгновений, впившись мокрыми губами и колкими усами в белую грудь. Шумно переводит дыхание («ух ты, блядь… хорошо пошла… но заморился чего-то… старею, гля…»)
Потом поднимается на колени и с минуту осоловело глядит на ладную грудь женщины и миловидное лицо с тусклым взглядом серых глаз.
Слезает с кушетки, стягивает и бросает в мусорницу «резинку», вытирает промеж ног у себя казённым полотенцем с вешалки, подтягивает штаны. Наливает ещё мензурку и жадно, с аппетитным хлюпом опрастывает.
— Ну, всё, — говорит, — давай. Давай, говорю, пошла, пошла. Барышня, бля, х-х-хех… Вероника, бля, Кастра, ага…
Женщина послушно поднимается, равнодушно надевает трусы, кое-как прячет грудь и всё так же молча выходит из дежурки.
Её шаги в стоптанных тапочках на облезлом линолиуме почти не слышны. Она минует запертую столовую, из которой ещё не выветрился запах ужинного киселя, проходит отделение для буйных, где little rogue Сонечка раскачивается и раскачивается в кровати, без сна, норовя дотянуться головой до стены. Проскальзывает мимо поста, на котором дрыхнет, упав головой на стол, дежурная сестра Рада Георгиевна. Толкает желтушно-белого цвета дверь в свою палату.
В небольшом помещении сумрачно, влажно, душно. Скверно пахнет психическими заболеваниями, плесенью с потолка, потом и кишечными газами, исторгнутыми из пяти организмов.
В тусклом свете дежурной лампочки над дверью она добирается до своей нерасправленной кровати и — холодная гипсовая статуя — садится на байковое одеяло, растревожив скрипучие пружины.
— Вероника! — зовёт из своего угла Нина. — Вероника, Вероника. Вероника, а, Веронь!
Вероника Петровна не отзывается, даже не смотрит на соседку.
— Вероника, Вероника, а, Веронь… Вероника! Он ёб тебя, да? Скажи, ёб? Я ему зенки выдеру, кобелюке. Ёб? Вероника! Вероника, Вероника, Веронь…
Возится на своей кровати готовая проснуться от грубого голоса Нины Леночка, что днём и ночью бредит возлюбленным своим Иннокентием Смоктуновским. Он и сейчас ей снится, наверняка — в образе Юры Деточкина.