Шырь
Шрифт:
Но кто это может быть? Кто готов проникнуться моей ступней? Ступней специалиста по русской литературе XX века, агента книжных издательств Бенилюкса, парня, промышляющего чужими текстами? Я зевнул и для начала попробовал определить: а самого меня — что влечет, к чему я склонен? Люблю распродажи в книжных магазинах. Люблю ночью на своей кухне уединенно покурить анаши и съесть низкокалорийный йогуртовый торт. Люблю вязкие животные запахи. Аромат корицы неуловимо переходит в запах псины. Так, о чем это я? О черной собаке, она отрывисто дышит мне в лицо…
Не спать! И я третий раз проснулся этим утром. Некоторое время я хищно прислушивался к ступне и ждал от нее новых импульсов, как охотник ждет уток. Чтобы не было скучно в засаде, я постарался вспомнить какие-нибудь
Не спать! И меня вынесло из печальных донских плавней обратно на диван.
Я опять зевнул и несколько раз глубоко вздохнул, чтобы резко насытить мозг кислородом и взбодриться. Хотелось открыть окно и проветрить комнату, но для этого нужно было встать с дивана, а я твердо решил, что не встану, пока не осмыслю эффект ступни — острый приступ одиночества, граничащего с кровной близостью ко всему живому на планете.
Глубокие вдохи помогли, и я переключился на раздумье о психологии ощущения счастья, надеясь через это понять, какой именно партнер мне нужен, чтобы сладить со ступней. Да, ничего умозрительного нет в моих мечтах, соображал я, впрочем, как и у всех смертных. Разница между людьми здесь лишь в том, насколько быстро воображение сменяет один приятный кадр другим. А что еще я люблю? Очень люблю хинин в малых дозах, он остужает мое пылкое сердце.
Пытаясь подсластить минуты раздумий, я принял самую истомную позу, какую мог: лежа на правом боку, до предела вытянул правую ногу, а левую поджал к животу, обхватив колено левой ладонью; правую же руку, просунув под подушку, свесил с торца дивана. Замерев так, я вспомнил, что часто, засыпая или просыпаясь в какой-нибудь изощренной позе, представляю, что не лежу, а вертикально выставлен нагой скульптурой в галерее, где экспонируюсь только я во множестве вариантов, и под каждым моим несуразно застывшим телом — табличка с датой и условиями принятия позы. Допустим: «2008, август, Алушта, крыша двенадцатиэтажного дома, матрас на ящиках, рассвет, легкое наркотическое опьянение; поза: атлет на состязаниях, собирающийся метнуть диск, но в последний миг понявший, что диска в руке нет». Или — чуть дальше вдоль колонн — такой я, слабее подсвеченный софитом памяти: «2005, февраль, Москва, МХАТ им. Горького, партер, дают что-то феноменально унылое из Педро Кальдерона; поза: паралитик-колясочник на авиационном шоу. Рот приоткрыт». И так далее.
Решив не устанавливать в этот музей забытья свежий образчик неги, зафиксированный в начале предыдущего абзаца, усилием воли я умертвил внутри себя галерейщика-единоличника и переключился с малого на масштабное — стал думать о моей России с ее нерадивыми глубинками, и вот что: пока я лежу, возбуждаемый собственной ступней, и занимаюсь дремотным позерством, то есть делом, по сути, не первостепенным, — в России с ее неуемными глубинками начался процесс культурного оздоровления общества: водители лимузинов учатся уступать дорогу пешеходам, насильники трахают своих жертв уже без садистских штучек, просто трахают и всё…
Чтобы не зацикливаться на культурном оздоровлении общества, я свернул слабую шейку фривольному публицисту внутри себя, оставив его агонизировать рядом с уже холодеющим галерейщиком-единоличником в неуютном углу моей души, похожем на присутственное место, и вновь задумался непосредственно о ступне, накрытой одеялом. Мне стало тревожно от того, что я ее не вижу, как будто, когда увижу, не вынесу ее смысла, и меня озарила догадка: ведь это мужскаяступня!
Я потрогал указательным пальцем левой руки свой кадык и сглотнул небольшое количество накопившейся во рту слюны… Я — мужчина. И не разучился этому поражаться. Так неужели мой удел издревле — не возжелать ни жены чужой, ни ослика чужого, и надо идти мне насаждать
виноградники и побивать за воротами города всякого, кто совершил мерзость?.. И в итоге у всех всё одинаково, никаких разночтений: «С женою обручишься, и другой будет спать с нею; дом построишь, и не будешь жить в нем; виноградник насадишь, и не будешь пользоваться им» [1] .1
Втор. 28:30.
Я спрятал руку обратно под одеяло и протяжно охнул. Как это бывает в смятенные мгновения половой самоидентификации, мне померещилось, что если я окончательно признаюсь себе в том, что я — мужчина, то провидение сразу же унесет меня, словно муравьишку, в свирепую доисторическую топь, выбраться из которой можно будет только через миллионы лет эволюции.
Этого мне не хотелось. И я спросил себя: так чего надо твоей ступне, Олежа, если не обладания каким-нибудь пассивным человеком, который сызмальства приучен носить платьица и лифчики и трафаретно манерничать, издавая ртом звуки примерно на октаву выше твоего собственного голоса? Может быть, ты хочешь составить личный хор из таких человеков? Или хочешь — за продвижение новейшей российской словесности в Европу — почетную грамоту Министерства культуры? Хочешь метафизической некрофилии? Хочешь вещих соответствий? Или ничего этого не надо?
Я вздохнул и пошевелил левой ногой, ощутив неизменность ступни. Не поеду сегодня на фестиваль русскоязычного хокку, решил я, не поеду на круглый стол по Якову Полонскому, отменю встречу с издателем Томасом Нестеровым, пусть он подождет, а поеду я в Коньково, к одной знакомой малолетке.
В эту минуту еще один Олежа, верующий в незлую правду и распределение труда, в надличностную дружбу и Конституцию РФ, тот Олежа, который корит меня за использование словосочетания «блядская жизнь» в повседневной речи, который то и дело повторяет мантры «ври, да не завирайся», «не задерживай сам себя» и «молчи, веером тумана не разгонишь», в общем, тот, который иногда неисповедимо дает знать о себе совестливыми порывами, он, этот Олежа, очнулся и сказал:
— Воздержись сегодня от поездки в Коньково, зачем тебе малолетка? Середина сентября, тепло, дождя не обещали, сейчас встань, прогуляйся, выпей в каком-нибудь заведении кофе, лучше в «Хлебе насущном» в Камергерском переулке, там миловидная официантка к тебе привыкла, перекуси чего-нибудь и займись делами. И не забудь о Томасе Нестерове, продай ему авторские права на несколько рукописей. Глобальных дел не провернешь, но, может, на душе станет легче. А если отправишься в Коньково, весь день пропадет.
Верующий Олежа умолк, и я внял ему: да, да, моя изящная волоокая малолетка, к сожалению, совсем не подходит для того, чтобы отдаться со мной чарам ступни. К тому же, когда мы последний раз встретились, три дня назад, меня укусила за руку беспородная собачка малолетки (хотел погладить), и я в сердцах сказал ей, что собачку надо усыпить, а из шкуры сшить меховые тапки. Малолетка очень обиделась и наверняка мне это припомнит, если я сегодня к ней приеду… И бриться лень, а когда я небритый и колючий, малолетка психует.
И я передумал ехать в Коньково. Муравей побежал вправо, мыслил я, муравей побежал влево, к чему метаться? Коньково ли, не Коньково ли… Да и очередной незамысловатый секс с малолеткой — это же кощунство перед семантическим полем ступни, перед всем лучшим, что судьба вкладывала в меня, пока я взрослел, изнашивая по свойственным мне тернистым маршрутам кеды, сандалии и ботинки.
Покинув ретроспективный обувной ряд, начало которого грезится где-то на тропинках постсоветского детства в окраинном московском районе, то есть между бедностью, криминалом и диковинками продовольственного импорта, я смущенно подумал, что, пожалуй, истинно близкий мне человек может и не быть женского рода. Разве женщина выдержит антиномии левой ступни? Для этого нужен атлант с божественным газом вместо бренного мозга, и какая уж тут малолетка из Конькова?..