Самодержец пустыни
Шрифт:
Казни, реквизиции, упадок внутренней торговли, торговая блокада со стороны Китая, пугающая перспектива войны с Советской Россией, наконец известия о том, что Унгерн в обход правительства ведет переписку с Чжан Цзолином и другими китайскими генералами, из чего делался вывод о его готовности сделать независимость Халхи разменной картой в собственной игре – все это сказывалось на отношении к нему монголов. Он тоже имел причины быть недовольным политикой им же и созданного правительства. Чтобы на законных основаниях вмешиваться во внутренние дела Монголии, ему следовало найти для себя новое место в ее государственной структуре, более определенное и дающее больше возможностей, чем пост главкома.
В конце апреля 1921 года он обратился к Богдо-гэгену с пространным посланием. Оно не сохранилось, но общий смысл этого письма передает Волков, читавший его в бытность служащим Министерства внутренних дел в Урге: “В длинной последней бумаге своей к Богдо, начинавшейся
На самом деле их бездеятельность скрывала под собой трезвый расчет. Монголов больше всего пугала возможность возвращения китайцев, и они готовы были сотрудничать с любой русской властью, способной гарантировать независимость страны. Когда выяснилось, что большевики не намерены помогать гаминам, хотя Унгерн постоянно твердил об их идейной и духовной близости, а соотношение сил между Азиатской дивизией и стоявшей по ту сторону границы 5-й армией перестало быть тайной, Богдо-гэген, министры, князья и ламство выбрали пассивность как способ сохранить нынешнее положение вещей. Другого выбора у них не было, но Унгерн продолжал верить, что хутухта просто не видит грозящей стране и ему лично опасности.
Покончив с обличениями чиновничества, он переходит к программной части письма: в ситуации, когда Богдо-гэген окружен подобными людьми, ему необходимо “иметь вблизи себя безусловно честного, горячо любящего Монголию и ее народ человека”, чтобы во всем полагаться на него как на единственного надежного советника. Таким человеком, который будет “верной, безукоризненной в своей стойкости опорой престола”, мог бы стать сам Унгерн со своим “войском” [160] .
В сущности, он выдвинул себя на роль диктатора, чья власть должна быть освящена авторитетом “живого будды”. Тот, однако, понимал, что звезда барона неумолимо клонится к закату, и не счел нужным ответить на его письмо. Так, во всяком случае, пишет Волков, утверждая, что об этом ему говорил Джамбалон, выступавший в роли посредника между Унгерном и Богдо-гэгеном, причем говорил “с большой иронией”.
160
С.Л. Кузьмин считает, что такого письма не существовало, а Волков с большими искажениями пересказывает послание Унгерна к Богдо-гэгену от 19 июля 1921 года Однако в то время ни Волкова, ни Джамбалона в Урге уже не было.
Гость предложил хозяину помочь ему навести порядок в доме, но ответом было многозначительное молчание. Нужно было срочно что-то предпринимать, тем более что застоявшееся “войско” начало разлагаться от бездействия, и как раз в это время подоспела депеша от Семенова. Атаман сообщал, что в мае, при поддержке японцев, открывает широкомасштабные военные действия против красных на фронте от Забайкалья до Приморья: генерал Сычев выступит с Амура, генерал Савельев – из Уссурийска, генерал Глебов – со станции Гродеково под Владивостоком, а сам Семенов из Маньчжурии двинется на Читу. Унгерну с его конницей предлагалось перерезать Транссибирскую магистраль в районе Байкала и наступать на Верхнеудинск.
Силы Семенова были ничтожны – до 4000 бойцов, считая офицеров, составлявших несоразмерно большой процент от общей численности войск, чудовищно раздутые штабы и контрразведывательные отделы. Задуманное наступление не имело ни малейших шансов на успех, и, как вскоре выяснилось, ни один из перечисленных Семеновым генералов, включая его самого, не тронулся с места. Возникает подозрение, что этот лихой прожект – фикция, и атаман опять, как минувшей осенью, обманул старого друга. Какие-то совещания тогда проводились, какие-то планы строились, но не исключено, что Семенов с помощью Унгерна хотел спровоцировать японцев на новое выступление против Советской России, а заодно выманить его из Монголии, чтобы очистить ее для Чжан Цзолина, на чье содействие атаман в то время рассчитывал.
“Барон испытывал нужду буквально во всем, – пишет Першин, – но ни от кого не слышно было, чтобы он обращался за помощью к Семенову”. Формально он подчинялся атаману, носил на погонах литеры “АС”, имел даже радиошифр для связи с владельцем этих инициалов, но регулярно ее не поддерживал. “Сейчас же посыплются советы, приказания, указания, – объяснял Унгерн, почему он этого не делал. – Все это не нужно. А что нужно, денег, все равно не дадут”. Свою связь с атаманом он называл “платонической”, то есть не подкрепленной финансовыми отношениями. Иногда Семенов присылал в Ургу курьеров с различными просьбами, однажды попросил переслать пакеты атаману Кайгородову в Кобдо и “кому-то еще”; Унгерн отправил их обратно с тем же нарочным, предложив
с каждым пакетом присылать по 30 тысяч рублей за доставку. Этот жест как нельзя лучше характеризует его отношение к атаману, но в тот момент ему больше не на кого было надеяться. Маленькая победоносная война за пределами Халхи могла упрочить его положение внутри страны. Покидать ее навсегда он вовсе не хотел, собираясь после первых успехов вернуться обратно и воплотить в жизнь свою восточную программу.“Переход к активным действиям против Совроссии и ДВР предпринял ввиду того, что в последнее время он со своим войском стал в тягость населению Монголии”, – записано в резюме протокола одного из его допросов. Это не преувеличение. Даже Князев, приписывая монголам безграничное уважение к Унгерну и готовность “с сердечным трепетом благоговейно преклониться перед его волей”, важнейшей причиной похода в Забайкалье называет то обстоятельство, что “барон стал чувствовать себя в Урге неуютно”: в его отношения с Богдо-гэгеном и правительством Джалханцза-хутухты “вкрались ноты взаимного охлаждения”. Прочие мотивы были второстепенными. В той безвыходной ситуации, в какой он очутился, Унгерн ухватился за предложение Семенова как за спасительную соломинку.
Бакич и другие
Водоворот монгольских событий втягивает в себя сотни и тысячи русских изгнанников. Утончившиеся нити их судеб скручиваются, рвутся или, оставляя за собой кровавый след, через пустыни Джунгарии и хребты Алтая тянутся в Синьцзян; через пески Гоби – в Тибет и в Индию; через степи Восточной Монголии – в Китай.
Один из уцелевших – Константин Носков, однофамилец “орус шорта”. В 1929 году он издал в Харбине книжечку под названием “Джян-джин (монг. генерал. – Л.Ю.) барон Унгерн, или Черный для белых русских в Монголии 1921-й год”. На титуле помещена фотография автора – наголо обритая голова, молодое изможденное лицо с изуродованными глазницами. “Кто я в прошлом? – риторически вопрошает он во вступлении к своим запискам. – Рыцарь индустрии, жрец ли богини Мельпомены, потомок Марса или Аполлона – все равно; в настоящем я больной, слепой человек, потерявший зрение, если не во имя каких-то общественных идеалов, то, во всяком случае, защищая женщин и детей от нападения диких орд”.
Осенью 1921 года, когда остатки белых отрядов из Кобдо решили пробиваться на запад, в Синьцзян, в горах им преградили путь всадники Хатон-Батора Максаржава, перешедшего на сторону красных. “В роковую для меня ночь на 13 ноября, – вспоминал Носков, – наши боевые части бросаются на монголов, которые заняли позицию на высоком скалистом гребне. Я помню ясно последнюю картину, запечатлевшуюся в моем мозгу. Дикое ущелье Ценкера. Наша сотня рассыпалась по каменистому крутому гребню. Впереди перед нами поднимается еще более высокий хребет, на нем – монголы. Отчетливо и резко звучат выстрелы в холодном воздухе осенней ночи, бессчетное число раз повторяет их горное эхо. Подобно спине сказочного дракона, мрачным черным силуэтом вырисовывается горный хребет на фоне яркого лунного неба. Яркие вспышки выстрелов там и сям прорезывают тяжелую зловещую громаду гор, поднимающихся перед нами. Откуда-то снизу, из погруженной в глубокий мрак долины, доносится глухое ворчание Ценкера. Вот что я видел в последний раз. Тяжело раненный в голову, в эту ночь я лишился зрения”.
Позднее, поселившись в Харбине, Носков выработал “медицинскую концепцию” об излечимости любой слепоты. Суть ее такова: если жизненно важные органы человека находятся в состоянии абсолютного здоровья, то “разумные силы природы”, действуя “от центра к периферии”, постепенно устранят все внешние телесные повреждения. Через восемь лет после того, как он ослеп, Носков был уверен, что в его организме уже идет “процесс возрождения глазной роговицы”.
“Но здесь-то, – продолжает он, – и начинается трагедия моей души. В настоящий момент я не имею тех благоприятных условий жизни, которые необходимы мне для медленного движения из царства могильной тьмы к столь желанному свету. Я не могу поставить крест на моих идеях и отказаться от возможности снова быть зрячим. Отказ от всего этого равносилен добровольному уходу в четвертое измерение. Я должен вернуться к активной жизни, должен рассеять мучительную тьму, окутывающую меня и тысячи несчастных людей, которые, как я сейчас, бродят во мраке ночи. Я должен торопиться, я должен иметь средства, и вот с этой целью я подошел к настоящему изданию… Думаю, что тот доллар, который я хочу за свою книгу, не выведет никого из бюджета, а мне даст возможность прийти к желанной победе. Я хочу, чтобы каждый проникся сознанием и подумал о том, что если здесь, на далекой чужбине, зачастую зрячие здоровые люди гнутся под давлением жестокой действительности и с трудом отстаивают свое право на жизнь, то как же трудно и тяжело отстоять это право слепому человеку. Я жду, что читатель не будет строго судить меня за эту книгу и посоветует друзьям приобрести ее, помня, кому и на какое дело дает он свой доллар”.