Разин Степан
Шрифт:
– Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню – заслужил…
Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу, тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать атамана, словно стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:
– Другой парсун пишу – даю тебе.
Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу. Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:
– Садись, Чикмаз! Нече споровати – пить будем, не Персия здесь – Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги – ладно, червям не угодил на ужин.
– Тое ради могилы утек я, батько!
Наливая
– Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.
Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую бороду, ответил:
– Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я. И тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою любовь к тебе, – Петра, Сергей, Серебряков Иван… Нынче не те – иные удалые надобны. А я от прошлого с тобой – буду служить. Надо на дыбу? Пойду!
– Верю! И люди надобны.
– Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя удалой еще – Федька Шелудяк [242] . Этих четырех нас покудова буде… Заварим кашу – Красуля стрелецкой сотник.
– Добро!
– И еще – от себя дозволь совет тебе дать, батько.
– Сказывай!
– С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху – прямой человек! Прозоровских же спасись.
– То я ведаю.
– Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.
242
Федор Шелудяк – донской атаман, сподвижник Степана Разина. В 1671 г. возглавлял поход к Симбирску. Был оставлен Разиным во главе Астрахани вместе с Василием Усом и Иваном Терским. Казнен в 1672 г.
На голос Чикмаза вошли двое, приземистый, широкоплечий Яранец и высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.
– Лазунка, дай еще чаши.
– Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!
– Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.
– Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!
– Зажали стрельцов!
– Стрельцы все твои, они шатки царю.
– Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным идет немало, иные идут по слуху… Чуял я, Степан Тимофеевич, – обратился к Разину Чикмаз, – Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да за казаками идут калмыцкие – многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани не быть под воеводами. Навались только.
– Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны, да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин моих не дадут царю спустить, только все до конца вести надо. Замордует царь моих или обидит – гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали…
– То и будет так, Степан Тимофеевич! – сказал Чикмаз.
– Будет так, батько, клянемся! – прибавил Красулин.
Яранец взмахнул кулаком:
– Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!
– Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти.
– Добро, соколы!
Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.
4
В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре.
– Обещал воеводе шесть, да одного не подберу.
Лагунка сказал:
– Пошли
меня, батько!– Люблю, Лазунка, когда ты приходишь и без просьбы служишь мне… Совет твой тож люблю…
– Я скоро оборочу, батько!
– Дай подумать. Сядьте, соколы! – Казаки сели. – Ты, Лазарь Тимофеев, – обратился Разин к пожилому худощавому казаку с хитрыми глазами, – опытки знаешь, шлю тебя, чтоб глядел зорко и слушал, как будут говорить в пути стрелецкие головы. А чуть узнаешь беду к вам – беги в Астрахань! Ближе будет – на Дон. Дон сбеглых не выдает.
– Увижу, батько.
– И все так: ежели худое тюремное над собой услышите, бегите кто как может… Бояр я ведаю: зовут лестью, да ведут к бесчестью… Казак ли, мужик для них не человек, едино что скотина та, которая пашет и их кормит. Теперь же пейте на дорогу – да в ход. Лазунка, вина царевым посольцам!
Выпили вина.
Разин продолжал:
– Сряжайся, Лазунка! Буду я здесь время коротать со сказочником, дидом Вологжениным.
Казаки-послы ушли. Разин спросил Лазунку:
– Тебе пошто, боярская голова, на Москву поохотилось?
– Невесту позреть, батько! Чай, нынче ее сговорили за другого! Мать тоже глянуть надо… люблю ее…
– Кто же не любит мать? А я вот не упомню мати своя… Знай, на Москве матерых казаков в станицах, пришлых, от царя кормят, вином и медом поят и пивом; становят во двор и ходить не спущают никуда без приказу… Старым атаманам лошадь с санями дают, коли зима… Я же не глядел на царское угощенье, от дозора стрельцов, что у караула станицы были, через тын лазал, а пил-ел в гостях. И тебе велю – не становись на дворе под стражу… Тут они тебя, коли зло на разум им падет, возьмут, как квочку на яйцах… Там у меня в Стрелецкой слободе, от моста десную с версту, на старом пожарище, в домике, схожем на бурдюгу, жонка живет, зовут Ириньицей… Сыщи ее. Коли дома тесно – она укроет. Только пасись от сыщиков… Про меня ей скажи все и про княжну скажи – поймет… Гораздо меня любит, и будешь ты ей родней родного. Еще не ведаю, жив ли дедко ее, юрод? Древний старец был… Тот, должно, помер… Мудрой был, книгочей, все бога искал… Возьми что надо, да спеши: казаки, вишь, на коней садятся. Коли имать будут – беги сюда!
– Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич!
– Не блазнись, коли служить царю потянут.
Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой, со стороны Яика-городка, широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес, в мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их крик:
– Жа-а-ксы-ы! [243]
– Бу-я-а-рда! [244]
– Бар? [245]
243
Хорошо!
244
Здесь!
245
Да?
– Бар!
Разин, прислушиваясь, понимал далекий крик степных людей: недаром он был в молодости от войска к ним послан. Лишняя морщина прорезала высокий лоб атамана. Вспомнилось ему далекое прошлое. И первый раз за всю свою жизнь он скользнул мыслью с легким сожалением, что с детства не знал отдыха: на коне, или в челне, или был в схватке, в боях.
Подумал, уходя в шатер:
«О, несказанно тяжела ты, человечья доля! Свобода ли, рабство, богатство и почесть венчаются кровью… Пируешь за столом, тебе говорят красные речи, а за дверями на твою голову топор точат…»