Придурок
Шрифт:
Потом Проворов понял, что он думает о том, что его вовсе не должно было волновать сейчас, а, собственно, что его могло волновать сейчас, когда всё уже решилось. И с его полным при том участии. Вернее, неучастии полном в собственной своей судьбе. Думал он о том, как бы ему записать на лист то, что услышал он дома от отца и брата, чтобы из памяти не истёрлось, но зачем? Зачем записывать то, те знания, которыми воспользоваться он не сможет никогда. Что это за мир, в котором сказать о том, что есть, нельзя, потому что это искажает общую правду, которой живёт вся страна. Это, как говорится, частности, мелочь на большом пути строительства светлого будущего для всего человечества. Так стоит ли на частности обращать внимание? Стоит?.. ли?.. или… или-лили, лили-или… трали-вали…
Господи!
С мозгом творилось чёрт те что, он прыгал, как прыгает мячик, он скакал по закоулкам памяти, выискивая… находя совершено случайно что-то, что Проворов и не знал вроде бы. Нет, знал, но не запоминал, потому что эти знания для него не представляли ничего, были случайными, они просто в уши влетали когда-то или в глаза, а сейчас мозг их собрал в единую кучу. Да,
Они курили тогда за 38-м цехом. Рядом была футбольная площадка, и там проходили ежедневные межцеховые соревнования. Играли в каждый обеденный перерыв. Это называлось «отстаивать честь цеха». Иногда рядом с полем объявлялась лысая тыква головы Гудкова. Начальника. Петра играть в команду не брали по малолетству, да он и не рвался, потому что азарта в нём спортивного никогда не было. Но он любил наблюдать, как поднимают футбольные ноги жидкую пыль с лысой земли, и она зависает прозрачным облачком и медленно опадает, растворяясь в воздухе, а потом вновь прилипает к голому лбу площадки. Славка же Нестеров не играл, потому что ему некогда было. Он был аристократически красив. Такие экземпляры природа изготавливает штучно, а не как массовый ширпотреб, продумывая каждую детальку лица, осанки, постановку головы, создавая в единый ансамбль и копну волос, которые, казалось, укладывались сами, будто свою волю имели. Славке было не до футбола, он был занят делом: он отвлекался. То одна девица подходила к нему, то другая, потому что он был красавцем и знал цену своей красоте, но никогда не был жадиной и позволял пользоваться своим вниманием. Этакий красавец-альтруист: безвозмездно. Пользуйтесь! Тут же с нами сидел и Эдик Бессонов, мелкий и противный хулиган, был Васька Молчанов, партнёр мой по полутяжёлому весу, и был Лёва Безденежных. Жить с такой фамилией опасно, шутили мы, но он рассказывал нам легенды о своём деде-купце, который при фамилии такой был богат и водил баржи с зерном и сливочным маслом аж до Голландии. Как на речных баржах до Голландии доплыть, я не знаю, но Лёва так говорил. У деда были и молотилки, и мельница, и чего только не было! — говорил нам Лёва и показывал фотоснимок, на котором был изображён кирпичный дом в два этажа, и на фасаде его было выложено кирпичом: купец Безденежных. А ниже: 1869 г. Лёва всю зиму ходил учиться на комбайнёра. В прошлом году его послали на целину шофёром. Он приехал домой с огромными деньжищами и с медалью: «За освоение целины», но ругался страшно. Весь год не давала ему покоя целина. Но, вообще-то, было совершенно непонятно, зачем такого асса, как Лёва, нужно было куда-то посылать, в то время как цех начинал стонать от того, что он отсутствует. Конечно, есть такое мнение, что незаменимых людей нет, и если одного человека пересадить из кресла директора столовой в кресло заведующего баней, то действительно никаких изменений такая перестановка не даст, но Лёва был незаменим, как и многие другие люди в стране, которые наделены были талантом, но не они сидят в кабинетах, в которых формируют судьбоносные мнения… Цех начинал болеть, и начинал болеть Гудков, потому что на больничном можно и отсидеться, скрыться с глаз более высокого начальства. Лёва был мордастый и руки имел большие, с въевшимися в поры толстых пальцев мелкими крупицами металла — металлической пылью, которая образовывалась, когда он занимался притиркой детали. Левиным рукам цены нет, они чувствуют сотые доли миллиметра; он занимается доводкой деталей, это работа на кончиках пальцев, такую работу чтобы оценить, нужно бы с работой нейрохирурга сравнить. Невероятно, что такой большой человек с неуклюжими пальцами-сардельками мог бы выполнить такую тонкую, я бы сказал — деликатную, работу. Но у Лёвы был талант. Иногда Проворов видел, как тот разговаривает с деталью, которой занят в этот момент. Казалось со стороны, что он ласково уговаривает её, а она его слушается, становится паинькой. Вообще у него были дружеские отношения со всеми механизмами, с которыми ему приходилось общаться. Может, своего сокровенного Пухова Платонов списывал с такого Лёвы. Только поместил его на ту бойню, бойню Гражданской.
Лёва на целине шоферил, и возил зерно от комбайна к току, а когда токи были переполнены, всё зерно везли дальше, на станцию, где должны были быть эшелоны и приёмные пункты. Но эшелонов не хватало. И зерно сваливали в овраги. Делали это не по злому умыслу, а от отчаяния, и тайно, потому что за порчу зерна могли посадить. Огромные кучи зерна, которое, если его не ворошить, начинают нагреваться. Оно нагревается до таких температур, что вспыхивает пламя и гуляет голубая с красным его бахрома по контуру кучи, а они всё возят зерно и возят, а оно горит и горит, а комбайны убирают и убирают. А они опять ввезут и везут… И всё это для чего? Не для медали же!
Но те огромные деньжищи, что можно там за сезон взять, примиряли на время с совестью, и Лёва снова, уже сам, рвался на целину, чтобы сколотить там на кооперативную квартирку. Сваливать очередной урожай в овраг не хотелось, и из-за этого он пошёл учиться на курсы комбайнёров, чтобы только намолачивать свои рублики и чтобы совесть при этом спала: ведь не он же губит зерно.
Зачем? За что?
Земля с зерном горела.
Огромная страна, уставая, но без передыху, вся в поту от трудов праведных, напрягая все жилы свои, тащила в гору сизифов свой камень, только для того, чтобы не дотащить, чтобы обрушился он вновь, дав им вечную свою работу и заботу — вечную.
— Найти бы того козла!.. в сердцах говорил Лёва, устремляя глаза свои в небо, будто обозначая взглядом некую вертикаль, в толще которой, верно, и скрывался этот козёл. — Башка для чего дана? Для того чтобы думать. Так думай! Прежде чем целину начинать пахать, ты элеваторы построй, чтобы не в овраг зерно валить… Вообще, думать почаще надо бы. Сталина на них, козлов, нет!
Проворова восклицания Левины совсем не трогали: было тогда ему только шестнадцать.
И Ваське Молчанову на Левины страдания плевать, и Эдику… А Слава посмотрел на девицу, что из кустов улыбалась ему, и сказал, делая умным красивое своё лицо:— По Соловкам соскучился?..
Лёвка посмотрел на него тяжёлым взглядом, сказал:
— Дурак ты, — и, махнув неопределённо рукой, ушёл в цех.
А Славка заулыбался снисходительно и умно и с особым значением посмотрел в сторону куста. Но там никого уже не было.
Испахали целину, испахали… Некому было за землю заступиться, потому что для этого герои нужны, герои! Да и восстанавливать… силы её некому было, потому что наука оказалась нужна только, чтобы льстить и подтверждать великие идеи людей, которые вождями себя назначили. Предпоследний романтик Хрущёв пытался всё успеть при жизни своей. Коммунизм, какой-никакой, да пусть самый что ни на есть хреновенький, да построить ещё при жизни своей надо ему было. Увидел у техасского миллионера Гарриссона огромные урожаи кукурузы — и Сибирь, и Мурманск, всё было отдано под великую идею: догнать и перегнать Соединенные Штаты по производству продуктов на душу населения. И догнали. И перегнали… бы, да власть бы нам такую, которая в романтических волевых своих бреднях не забывала бы о разуме. Умную бы. Такую бы, после встречи с идеями которой не опускались бы бессильно руки…
Но на смену шли те, кто новизны, да и трудов, боялся. Новизна-то — дело суетное…
Боги! Боги мои! Кто мы? Зачем мы? Боги!.. зачем пришли мы сюда?
Страшно оттого, что во власти ум под руку с идиотскими идеями ходит, — думал свою мысль Проворов. Ему бы рассмеяться, оценив весь юмор, который скрыт в этой его формуле, но сегодня у него иной настрой был, и мысль его поэтому казалась ему ужасающей и тяжёлой.
Ну, не идиотизм ли думать так в его-то положении. Ему ли об уме власти рассуждать? Ему ли об уме её беспокоиться, братцы вы мои? Он понял вдруг комизм этих рассуждений и расхохотался: это его волновало? Да провались оно всё пропадом, вся власть — пере… власть!.. Ему-то что? И, правда, что за глупость в человеке сидит, но выглядит-то как! Что ж это природа натворила! Физиономия-то умная-преумная, и возраст виден — не младенец, а увлёкся, заигрался в свои игрушки, литератор хренов, пис-писака! Ха! — выдохнул он громко.
— Что с тобой? — сказал Лёшка. Он сидел на краю койки, и было непонятно, как он здесь очутился, потому что он к Лидке ушёл. Да, он уходил к Лидке. Проворов это хорошо помнил, его Аркаша вызвал. Это что, он опять провалился в свою яму, в очередную?
— Ты когда пришёл?
— Давно. Сидел, смотрел, как ты стенку изучаешь, а потом вешаться сходил.
— Куда?
— На кухню, к мусоропроводу.
Проворов не поверил, потому что не понял. Вернее, не понял, потому что не поверил. Фу, совсем Проворов запутался без меня. Он смотрел на Лёшку и понимал, что с тем действительно что-то произошло. И не то, что лицо серое у него, почти зелёное, а то, что волосы пшеничные его, такие всегда непокорно-тяжелые, рассыпающиеся, которые поправлял или движением руки, или движением головы Алексей, лежали вдруг гладкие, словно прилипшие к голове, какие-то мышиные, а брови, как соколиные крылья вразлёт, выпрямились в тонкую полоску, всё это говорило: да, правда всё. Случилось. Но как буднично он сказал…
— Куда? — ещё раз переспросил Проворов.
— Пойдём, покажу, — сказал Лёшка и поднялся, но ноги не слушали его, и он рукой сухой и серой, тонкой ухватился за край полки, чтобы не упасть.
Да, боже ж ты мой, что же это творится! Что за напасть такая! Что, мир в одночасье свихнулся, что ли? Почему это валится и валится… Где ж предел?
— Алексей, что случилось? Что за проблемы, Лёш?
— Нет проблем, — сказал Давыденков ему Алексей. — Ничего не случилось.
— Ничего не случилось. Понимаешь? Ни-че-го! — раздельно произнёс он.
— За двадцать лет ничего не случилось! Понимаешь? — сказал он.
— Тебя вот из института выгнали, у тебя приключилось, а у меня нет.
— Что за ерунда, Лёшка? Чему позавидовал, тому, что я глупость натворил? Нашёл чему завидовать! За глупость ругать нужно, может, сочувствовать, сожалеть, что друг дурака свалял, но завидовать?.. Не понимаю.
— Так и я ж свалял! И все мы, если вдуматься, постоянно этого дурака валяем. То туда валяем, а то оттуда… Бедный дурак!..
В нём зуд какой-то сидел, лихорадка. Да, залихорадило его, стала речь его прерываться, и он останавливался, пытаясь унять дрожь, но в результате только лязгал неожиданно зубами: нервы, нервы это. Расшатались. Не унять. А надо ли?
— Ты говори, — приказал Проворов серьёзно. — Куда тебя Лидка затащила?
— Да при чём тут Лидка?.. Всё, всё вместе — жуть берёт!..
И он стал говорить, стал детально описывать, как ездил на улицу Володарского дом три за каким-то Димой, которого никогда не знал прежде, но который так нужен был Лидке. Он отмечал всяческие мелкие детали, которые никогда не заметили бы ни Проворов, ни я, потому что они ничего не значили, а только были отмечены его взглядом и занесены в мозг, как в записную книжку. Этих деталей было такое множество, что за ними терялся всякий смысл того, что он делал и что происходило вокруг него. Он сам вроде бы выпадал из того, что могло бы быть его жизнью. Были только детали, множество деталей, которые обступали его, заслоняя собой всякий смысл того, что происходило с ним, что делал он, или то, что делалось с ним: детали, которые, вроде, становились и смыслом жизни и целью. А сама жизнь, где ж она?.. А потом, всё ещё лихорадясь и торопясь, он рассказал о том, что было вчера. Вчера Аркадий вышел на первое своё дежурство охранником на стройку и позвал Лёшку за компанию подежурить с ним первую эту ночь. И опять была куча всяческих, удивительно замеченных деталей, которые выводили всё, что там было: их странные рассуждения о возможности построения коммунизма (зачем это им?) все их рассуждения, с деталями и комментариями, всё выводило вчерашний день за рамки жизни, превращая вчерашний день в фантом, который будто взялся откуда-то и теперь преследует его.