Прекрасный дом
Шрифт:
— Не все хорошо, Но-Ингиль, — сказал он.
— Не все хорошо, — беззвучно повторил старик.
Казалось, их разделила стена холода, вырвавшегося откуда-то из-под земли.
— Коко здорова?
Старик повернулся и пошел к хижине. Он расположился на циновке под палящими лучами солнца и усадил Тома рядом с собой на чурбан. Из-за стен куполообразных, крытых соломой хижин выглядывали дети, а в полутемных и невысоких оконных отверстиях видны были головы женщин.
— Старая и мудрая женщина похожа на мужчину, — сказал зулус. — Можешь говорить ей что хочешь — она все поймет. Она сама говорит что ей вздумается и идет куда ей нравится.
— И Коко такая?
— Она потеряла счет своим внукам.
Том ждал, когда же старик сам заговорит о том, что их беспокоило. Но-Ингиль не умел кривить душой; его старость служила ему защитой от оскорблений
Раннее детство Том провел в Англии, где его воспитывала тетка с материнской стороны, а когда она умерла, его отправили в Африку к отцу. Ему было тогда пять лет. Зулусы, работавшие на фермах его отца, приходили взглянуть на хозяйского сына; у малыша была молочно-белая кожа, светлые волосы, голубые глаза и румяные, как яблоко, щеки. Почти сразу они обнаружили нечто поразительное — отец не любил своего первенца, свое семя, как величали они продолжателя рода и наследника. И, последовательные в своих верованиях и убеждениях, они сделали то, что считали вполне естественным: они «прикрыли» белого малыша, как они выражались, «уголком своего собственного одеяла». Но-Ингиль, черный управляющий фермами Края Колючих Акаций, принадлежавшими мистеру Филипу Эрскину, отправился в долгий путь к Раштон Грейнджу, усадьбе, расположенной в прохладном нагорье, взяв с собой своего восьмилетнего внука, мать которого тоже умерла. Мальчик — его звали Коломб — тащил циновку деда и деревянный подголовник, а сопровождавшие их две женщины несли на голове кувшины с пивом и еду на дорогу. Но-Ингиль «отдал» своего внука белому мальчику. Это было восемнадцать лет назад. Мальчики выросли на ферме и стали близки друг другу, как братья.
Наконец старик заговорил:
— Коко надела платье. Она старая, но еще не выжила из ума. Нет, по сравнению со мной она еще молодая; три жены, что были у меня до нее, умерли. Теперь она приняла веру и надела платье.
— Кто здесь проповедует? Белый миссионер? — спросил Том.
Старик молчал так долго, что вопрос, казалось, останется без ответа.
— Тут есть один, Давид, он то приходит, то уходит. Приходили и другие, Моисей и Павел, но Коко приняла веру от Давида.
Старик умолк; он неподвижно сидел на корточках, а одеяло его упало с плеч на циновку. У него была прямая, как столб, спина, и солнце сверкало на его старческом, но все еще крепком и чистом черном теле, на сильных руках и ногах. Теперь, когда он уже стоял на краю могилы, ничто глубоко не затрагивало его души; печаль и неверие все еще были ему доступны, но от страстей у него остались только воспоминания. Он уже сказал все, что хотел сказать, и теперь открывал глаза на залитый солнцем мир лишь для того, чтобы откусить от плитки жевательного табака, привезенной ему в подарок Томом, еще одну дольку. Он жевал табак и мастерски сплевывал. Том закурил свою трубку.
— Где Коломб?
Старик покачал головой и сердито сказал!
— Он твой. Что ты с ним сделал?
— Я ищу его и должен найти. Куда бы это ни завело меня, отец, я должен его найти.
— Ничего не знаю. — Старик был уже снова спокоен. — Филип уволил его и прогнал со своей земли, и с тех пор, как он ушел, я его так и не видел.
— И больше тебе нечего сказать?
— Я старик, Том, не принуждай меня. Неверное слово нельзя догнать и вернуть. Оно как камень, что катится по склону горы. Ты вырос сильным и справедливым, и я гляжу на тебя с радостью. Если тебе суждено узнать дурное, сын мой, ты узнаешь это не от меня. До сих пор между нами не текла грязная вода, пусть так будет и впредь. Ты мудрее своих сверстников, поэтому хорошенько прислушивайся ко всему, что говорят вокруг.
Слова с хрипом вылетали из его рта, глаза были
опущены, а руки безостановочно двигались. Слушая его, Том почувствовал, что мурашки забегали у него по коже. Так Но-Ингиль еще никогда не говорил. Старый зулус словно прощался с ним и хвалил его в последний раз, как бы предчувствуя нечто неизбежное. Недаром он назвал Тома «хранителем дороги». В маленьком краснощеком мальчике из Англии он угадал, как угадывают первоклассные стати в молодом бычке, сильный, упорный характер, что и выразил в этом прозвище.Том Эрскин поднес к губам кувшин с пивом, и в ноздри ему ударил терпкий запах живительного напитка. Подняв глаза, он увидел, что по тропинке медленно движется маленькая фигурка в красновато-коричневом шерстяном платье. Это оказалась Коко. Голова ее была обвязана красным платком, и при ходьбе она опиралась на посох: то был крест, обернутый в синий лоскут.
— Теленочек, — сказала она и засмеялась. Приложив руку к груди, она остановилась передохнуть. — Слава Иисусу Христу, я снова вижу тебя собственными глазами.
Из хижины вышла младшая жена Но-Ингиля, чтобы расстелить на солнце циновку для Коко и подать ей напиться из тыквенной бутылки. С тех пор как Коко приняла христианство, она перестала пить пиво. Старуха сняла с себя украшения, платок и поношенную юбку из мягкой кожи, и теперь на ней не было ничего, кроме красновато-коричневого платья, креста и бремени лет. От радости, что видит Тома, она рассмеялась прежним счастливым смехом, но уже не стала поддразнивать его и выпытывать у него, как это всегда бывало прежде, какие-нибудь маленькие секреты и новости. Он не видел ее с тех пор, как она приняла христианство, и теперь она удивила его. Он ожидал какой-то перемены, допуская, что добрая старуха после этого помрачнеет и замкнется в себе, но никак не думал, что она настолько изменится.
— Был ли ты в большом городе, где живет правительство? — спросила она.
— Да, я был в Питермарицбурге.
— Ты его там видел?
— О ком говорит Коко? — спросил Том.
Она улыбнулась и, отвернувшись, стала водить по песку острием своего посоха-креста.
— Я говорю о Младенце.
Он знал, что так называли Динузулу, сына последнего верховного вождя зулусов. Наследник был лишен своих прав, сослан на остров Святой Елены, где он ходил по тропинкам Наполеона и, устремляя взгляд на море, подернутое легкой дымкой тумана, думал не о севере — местах былой славы, а о юге, где погибал его народ. Затем его вернули с острова Святой Елены, чтобы воспользоваться им как марионеткой. Называя его Младенцем, люди напоминали себе о своей беде, об утрате былого величия: они жаждали мужества, мести и справедливости. Том не знал, говорила ли Коко о наследнике или о своей новой религии. Он ждал, не желая перебивать ее.
— А-хе, это правда, — почти пропела она, вздохнув. — Белые солдаты придут в наши дома. Они уведут всех темнокожих красавиц девственниц под крыши белых домов, там их заставят спать с белыми мужчинами, чтобы наш народ не плодился. Они истребят наш народ. Семь бед сразу. Они принесли с собой саранчу и чуму для скота, лихорадку, налоги на собак, на хижины, на скот. Младенец прибыл в Питермарицбург в черном фургоне. У них колени задрожали. Он поднялся на вершину башни, башни с большими часами, и они стреляли в него. Хо! Он превратился в собаку с красными клыками, с огненным языком и лаем, страшным, как гром пушек. Они стреляли в него, и он превратился в быка. Бык ревел, а они глохли. Приехал губернатор, дал ему жирную белую корову и просил его уйти. Гладкое, белое животное. Он заколдовал корову и велел солдатам из форта убить ее. Они выстрелили. А корова щипала и щипала траву. Он засмеялся, взял из их рук винтовку и убил ее одним выстрелом. Он уехал в своем фургоне, а их словно гром поразил.
— Интересная история. Неужели это проповедник Давид учит таким вещам?
— Давид показывает нам сердце Иисуса Христа, агнца божьего. Да будет его детям мир, маис, молоко и дождь. Да будет мир Черному Дому Эфиопии. Пусть жизнь его будет вечной. Отец Иисуса Христа — владыка небес, повелитель грома. Сеятель, собирающий души умерших великих вождей. Его рука пишет на стене Белого Дома. Он опрокидывает и разбивает блюда пирующих.
Старик часто моргал, сидя на солнце. Казалось, он ничего не слышал, как будто слова Коко были лишь аккомпанементом к нескончаемому жужжанию насекомых. Речь ее была сумбурна: какое-то нагромождение слов и фраз. Но в этом беспорядке таилась стремящаяся к ясности человеческая мысль, и все сказанное несло в себе чистое, жаркое пламя большого смысла.