Петербург
Шрифт:
С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги.
Старый, каменный бородач!
Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы над летами, зимами, веснами - круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето, осень, зима: снова - лето и осень; тот
Самое время по пояс кариатиде.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект; этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые плиты, так невесело озаренные октябрёвским деньком, отражаются: зеленоватый облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из рокочущих желобов.
Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года подпирает подъезд Учреждения.
Что за день!
С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали глаза на министерский портрет; и шли но нетопленым залам - к своим холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине растрещались поленья.
Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков; разрывались там, отрывались и рвались - красные петушиные гребни, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей мглой. В кабинете не было никого.
Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет.
Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот; слухи реяли; и - мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала труба телефона:
– "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо присутствие... быть не может..."
И вторично трещал телефон:
– "Докладывали?.. Все еще сидит за столом?...
Доложите, что время не терпит..."
Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он руками; через час - полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету.
Через двадцать минут, поднимался по ступенькам желтого дома, он с изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник, с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на него из-за статуи Ниобеи.
– "Аполлон
Аполлонович", - выкрикнул седовласый, аннинский кавалер, из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал оправлять большой шейный орден под галстухом.– "Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то вас, мы-то к вам - трезвонили, телефонили. Ждали - вас..."
– "Я... ме-ме-ме", - зажевал сутулый старик, - "разбираю свою библиотеку... Извините уж, батюшка", - прибавил ворчливо он, - "что я так, по-домашнему".
И руками он показал на свой драный халат.
– "Что это, вы больны? Э, э, э - да вы будто опухли... Э, да это отеки?" - почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.
Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.
– "Вот не вовремя-то изволили расхвораться... А я к вам с известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка - в Мороветринске..."
– "С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров", - тут лицо старика недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно: видимо, он более ничему удивиться не мог) - "и пожалуйте: завелась, знаете, пыль"...
– "Пыль?"
– "Так я ее - тряпкой".
Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом столике.
Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:
– "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее тряпкой..."
Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир, стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу стремительно другая рука.
– "Что это?"
– "Как я вам докладывал только что..."
– "Нет-с, позвольте-с..." - К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно припал: помолодел, побелел, стал - бледно-розовым (красным быть он не мог уже).
– "Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой подписью?!"
– "Аполлон Аполлонович..."
– "Подписи я не дам".
– "Да ведь - бунт!"
– "Сменить Иванчевского..."
– "Иванчевский сменен: вы - забыли?"
– "Подписи я не дам..."
Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки, опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал слюной:
– "Как могли они думать? Одно дело - твердая, административная власть, а другое дело...
– нарушение прямых, законных порядков".
– "Аполлон Аполлонович", - урезонивал аннинский кавалер, - "вы человек твердый, вы - русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно подпишитесь..."
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу: переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти халата с гневно дрожащею челюстью.