Петербург
Шрифт:
– "Очень хорошо-с!..."
И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке.
Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома ответили на тревожный треск телефона:
– "Его высокопревосходительство?.. Да... Изволят откушивать кофе... Доложим... Да... Лошади поданы..."
И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично ответили:
– "Да... да... Все еще сидят за столом... Да уж мы доложили... Доложим... Лошади поданы..."
Ответили и на третий, уже негодующий треск:
– "Никак нет-с!"
– "Занимаются разборкою книг..."
– "Лошади?"
– "Поданы..."
Лошади,
– "Протру-ка я!"
– "Аи, аи, аи!.. Не угодно ли видеть?"
– "Апчхи..."
И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке.
В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это напоминанием о чем-то забытом, родном - пролетело пространство лакированных комнат; и - не-прошенно вошло в кабинет; старое, старое - тут стояло; и подымалось по лесенке.
Ухо выставилось из пыли, голова повернулась:
– "Слышите?.. Слушайте..."
Мало ли кто мог быть?
Оказаться мог: тот - Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот - Герман Германович, с бумагами; или там - Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться, впрочем, могла - ме-ме-ме - и Анна Петровна...
Дзанкнуло.
– "Неужели не слышите?"
– "Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят, небось..."
На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще продолжали светить.
Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей барского туалета: - "Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи... Воротнички, манжеты - восток... Часы - север" - только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему звуку; затопотал в кабинет.
Боевой, верный конь отзывается так на звук рога:
– "Я осмелюсь заметить: звонят..."
Не отзывались лакеи.
Каждый вытянул свою свечку - под потолок; из-под самого потолка, с верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался надтреснутый, разволнованный голос:
– "Да! И я тоже слышал".
Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома, он один отозвался:
– "Да, да, да..."
– "Знаете ли..."
– "Звонят... звонки..."
Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому что вздрогнули - оба: "торопитесь - бегите - спешите!.."
– "Это барыня..."
– "Это - Анна Петровна!"
Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять!
Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов - серая мышиная куча беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая, привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым подбородком; сполз - да как пустится
мелкою дробью по направлению к лестнице с грязною подтиральной тряпкой в руке да с распахнутой полой халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот стал, задышал и пальцем нащупывал пульс.А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем; на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная карточка с дворянской короной.
Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика.
Право же, походил он на мышь.
БУДЕШЬ ТЫ, КАК БЕЗУМНЫЙ
Петербург - это сон.
Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие видят; но за стеклами этими никогда не бывают они.
Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол тех.
Там - покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем случайным прохожим, для которых все - сон и которые - сон; на покатое это плечо восьмидеся-тилетнего старика падает и темная треуголка; восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном, напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.
Так бывает всегда.
Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою". Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты пройдешься мимо дубовой той двери - днем, утром, под вечер ты увидишь и медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь - темную треуголку.
С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун, борода.
Миг, - коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа, - коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный, кружиться по петербургским проспектам.
Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.
Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы тяжкоглавая булава, верно б, верно бы здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косыми; всадники Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.
Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей. Приближаются топоты.
Это - железные всадники.
Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.