О, душа моя
Шрифт:
я хочу откупиться и выжить, я жить хочу, ты понимаешь, ты, продажная тварь! И вот как-то ночью, когда я уже сдыхал от боли и готов был пристрелить себя, как мальчишка, напустивший себе в штаны, меня точно по лбу стукнуло: постой, если существует ад и если есть Богато каждая живая душа, отнятая у дьявола
Все более и более вдохновляясь, Соловьев ловил ее за руки, возбужденно и болезненно шептал, брызгая слюной в ее помертвелые, точно мелом выбеленные губы.
– Отпусти меня! А-а!
– вдруг закричала шлюха, вырываясь и выпучив ослепленные ужасом глаза.
Бросившись за ней, слыша треск рвущейся ткани, вылавливая и подавляя обезумевшие ее руки, Соловьев и сам как бы обезумел и, отбросив ее на диван, несколько раз ударил по лицу и по выставленным навстречу ладоням. Ты что? Ты решила, что я...
Шлюха всхлипнула, не отрывая от него полных ужаса глаз и забиваясь в угол, и ему вдруг и в самом деле захотелось ее убить. "Что же это? Начнешь о душе, о Боге - шарахаются, точно их бьют или насмехаются!
Что же это?" подумал он с горечью.– Дура, я ж тебя люблю! Продайся мне - я обеспечу тебя всем, ты не будешь ишачить где-нибудь в вонючей конторе или расставлять ноги перед каждым, кто за это заплатит. Ну? Черт с тобой, женюсь даже, если захочешь! Мне сорок лет, я свободен и удачлив - что еще нужно для сытой спокойной жизни? Одно только условие - не грешить. Не спать с мужиками, ясно? Ведь это нетрудно: такой себе маленький монастырь в удобстве и роскоши, усмехнулся Соловьеву горечью осознавая, что та стройная картина, которая, пригрезившись, совеем недавно казалась ему еще реальной, та сделка, на совершение которой им было затрачено столько энергии и душевных сил, выглядит в соприкосновении с действительностью смешной, нелепой и даже безумной.
"Глупо-то как!
– зашевелил он губами, переполняясь желчью и до смертной дрожи ощущая свое бессилие.
– Наперли к Господу шлюхи и воры... Глупо, глу-упо..."
На этажерке догорела свеча, и, догорев, сплавилась и погасла - лишь приторный густой запах все еще растекался по комнате, в полумраке более похожей на притон, чем на святилище духа.
Теперь уже ничто не стояло между ним и смертью - ни Бог, ни сожаление об уходящей жизни, ни дальний и святой свет детства, ни надежда, которая, как водится, умерла в нем последней. И, внимая себе самому, обреченному и потерянному, и проклиная себя в душе, Соловьев вдруг рассмеялся в глухой решимости довести все до конца и, отпив прямо из горлышка дьявольской веселой жидкости, сказал шлюхе буднично и грубо, как всегда говорил:
– Эй ты, шкура! Ну-ка разденься, я плачу!..