Лупетта
Шрифт:
Паутинка такая приставучая, никак не отодрать, а потом на ее место приходит зуд, игольчатый зуд, перепончатый гуд, навязчивое желание чесать, расчесать, чесать, расчесать, расчесать, расчесывать, расчесать, расчесывать, расчесывать изо всех сил, до крови, до мяса, до дури, до души, на которой безостановочно скребут кошки, неугомонные серые кошки с раскрученными юлами зрачков, намагниченными опилками шерсти и нервными подергиваниями ушей, у них тоже чешутся когти, быстро тупящиеся когти, которые обязательно нужно время от времени затачивать, дело не терпит отлагательств, и сейчас настал крайний срок, а тут как нельзя кстати подвернулась эта душа, душа-заточка, лучше дерматина на двери, лучше обоев, лучше ножек кресла, даже лучше стенки платяного шкафа, не говоря уже о старом деревянном плинтусе в нищенских лохмотьях облупившейся краски.
Давно пора возвращаться в больницу, а я все никак не могу избавиться от ощущения, что минуту назад сошел на берег с палубы. Земля слегка покачивается под ногами, как после долгого морского путешествия. После
Курносая девушка в белом пуловере за соседним столиком не может оставить в покое свой томатный сок. Все тянет и тянет без перерыва. Я уже, наверное, с полчаса сижу, не меньше, а она до сих пор не допила. Чего там пить-то? Даже если через соломинку. Даже если никуда не спешить. И осталось-то с гулькин нос, если присмотреться. Но она никак не может угомониться. Да ты смотри, она уже не пьет, а просто балуется. Как маленькая, честное слово! Ну сколько можно, а? То всосет немного, то обратно выпустит. Бордовый столбик замедляет движение на полпути ко рту, распадаясь на несколько маленьких черточек, но до цели так и не доходит. Курносая девушка вытягивает в трубочку губы, сжимающие соломинку, и все снова сливается в одну сплошную линию. Я понимаю, что веду себя, мягко говоря, невежливо, так уставившись на нее. Давно пора оторвать взгляд, а еще лучше пересесть на другое место. Но я уже ничего не могу с собой поделать. И последствия не заставляют себя долго ждать. Курносая девушка начинает косо посматривать на меня, сначала якобы ненароком, а потом все более и более откровенно, не выпуская при этом соломинку изо рта. Она еще не решила, какое выражение придать своему взгляду: «Я не прочь познакомиться!» или «Чего уставился, придурок?». Скорее второе. Больно странный тип перед ней сидит. Бритый и в шрамах, но вроде не пацан. В тюбетейке, но не чурка. В очках, но и на ботаника не похож. А может просто псих? Странный тип тем временем все смотрит и смотрит на ее губы, всасывающие через прозрачную соломинку из высокого бокала холодный томатный сок. Тягучий, как киноварная тромбовзвесь в капельнице, спасающая от малокровия. Столбик сгущенной донорской крови медленно-медленно поднимается по трубке-соломинке к катетеру. Но капельница сегодня явно не в настроении. Наверное, не с той ноги встала. Решила проявить свой вздорный характер. Бордовый столбик замедляет движение на полпути к катетеру, разбиваясь на несколько маленьких черточек, но до цели так и не доходит. Воздушная пробка, не иначе. Но ничего, и не таким рога обламывали. Свободной рукой я хватаюсь за фильтр капельницы и начинаю активно сжимать его, как резиновую грушу. Сначала ничего не происходит, но спустя полминуты тромбовзвесь в трубке наконец-то сливается в сплошную линию, и я с облегчением отпускаю фильтр, случайно задев локтем стойку капельницы, а она, словно того и ждала, опрокидывается, мы еще посмотрим, кто кому здесь рога пообломает, я резко вскакиваю, игла катетера вылетает, томатная клякса расцветает на простыне, медсестры, как назло, на посту нет, молодой человек, куда вы, курносая девушка задевает локтем бокал, томатная клякса расцветает на пуловере, салфетницы, как назло, на столе нет, я спешу предложить свою, нет, лучше бы я этого не делал, резко вскочив и прижав к пятну сумочку, курносая девушка пятится к выходу, лицо пошло пятнами, в глазах застыл страх, простите, я не хотел вас напугать, отстань от меня, маньяк, бочком-бочком, хлопает дверь, молодой человек, куда вы, а платить-то кто будет?
Дверь парадной напротив неожиданно распахнулась, и на меня вывалилось колышущееся существо в капюшоне, из-под которого разило чем-то непотребным. Заметив, как я отшатнулся, существо осклабилось и вибрирующим козлетоном протянуло: «Стра-а-ашно?» Сделав вид, что не расслышал вопроса, я перешел на другую сторону улицы и ускорил шаги.
Действительно, хороший вопрос. Страшно ли мне? Да нет, не сказал бы. Скорее не по себе. Нечто похожее я чувствовал лет пять назад, когда, опоздав с Ингой на метро, ловил на ночной трассе машину, и перед нами притормозил, весь в лампочках, как новогодняя елка, джип. С самого начала было ясно, что добром это не кончится. Коротко стриженный тапир за рулем попросил меня сесть вперед, чтобы объяснить дорогу, а когда я плюхнулся на соседнее сиденье, ехидно хрюкнул: «У тебя дома холодильник есть?» — «Есть», — не уловив подвоха, ответил я. «Ты когда пиво оттуда достаешь, дверцей хлопаешь? — «Нет». — «Так вот, имей в виду, что дверь в машине, моеймашине, надо закрывать так же, как твой долбаный холодильник, усек?» — «Да». — «Тогда открой дверь... Кому говорят, открой!» Я понял, что возражать бесполезно, и сделал, как он просил. Конечно, надо было не только открыть дверь, но и выскочить из машины, но я волновался за Ингу. А что если он рванет с места до того как она успеет выйти? Тапир тем временем наслаждался своей новой ролью. «А теперь представь, что перед тобой дверца
холодильника, и аккуратненько прикрой ее. Во-о-от! Можем же, когда захотим! Ну вот, двери мы закрывать научились... А сейчас будем учиться ездить!»Мы расстались с Ингой через неделю после этой поездки. Конечно, свою роль здесь сыграло и то, что фирма, в которой мы работали, закрылась. Но был еще разговор. Неприятный для меня разговор, в котором я был обвинен во всех смертных грехах, но прежде всего — в бесчувственности. «А если речь шла о минутах, которые могли бы спасти человеку жизнь? — Голос Инги дрожал от благородного гнева. — Ну и что, что мог всех угробить, ну и что, что придурок, как ты не понимаешь, это же человек, прежде всего человек, которому нужна была помощь... Не важно, что ты не врач. Не важно, что ничего в этом не смыслишь. Может, нужно было сделать хотя бы что-то элементарное... Вынести там, не знаю, положить, перевязать и все такое. Ты же видел, что я ничего не соображала от страха, но сам-то, сам мог хоть что-то сделать?! А вдруг он умер, умер только из-за того, что ты ему вовремя не помог? Неужели тебе на это наплевать?!» Я не знал, что ответить. Наверное, я действительно бесчувственный. И не только бесчувственный, но и — совсем беда! — злопамятный тип.
Хуже всего было не то, что тапир оказался спятившим шумахером, устроившим на ночной трассе гонки почище «Формулы-1». И не то, что он врубил на полную громкость «Радио Шансон», а акустика в джипе была хоть куда. И даже не то, что, игнорируя наши просьбы остановиться, он хохотал в полный голос, поминутно оборачиваясь к Инге с издевательским «Стра-а-ашно?». Не по себе мне стало только тогда, когда я понял, о чем говорят его сведенные в точку зрачки при полном отсутствии запаха алкоголя в салоне. Не успел я подумать, что нет ничего глупее, чем разбиться в джипе с незнакомым наркоманом за рулем под припев «Владимирского централа», как все было кончено. Тапир попытался, не снижая скорости, развернуться на перекрестке, машину закрутило, вынесло на тротуар и как следует шмякнуло обо что-то твердое. Придя в себя, я первым делом оглянулся. «Ты жива?» — «Да». — «Тогда выходим!» Стряхнув с колен стеклянный песок, я отстегнул ремень, выскочил из джипа, помог выйти Инге, убедился, что она цела, и только потом, стараясь не смотреть на водителя, который пускал красные пузыри, уткнувшись носом в руль, захлопнул переднюю дверь. Точнее, не захлопнул, а аккуратненько прикрыл. Представив, что передо мной дверца холодильника.
В больницу я вернулся в прескверном расположении духа. За время моего отсутствия на койке у двери появился новый пациент. Вернее, не новый, а хорошо забытый старый. Лев Алексеевич вот уже два года боролся с волосатоклеточным лейкозом. Судя по всему, перевес был не на его стороне. В палате его называли Гришей Шесть на девять за поразительное сходство с фотографом из «Место встречи изменить нельзя». У тощего, как штатив, сутулого и лысого Левы в старомодных очечках над щечками хомячка даже голос гнусавил так же, как у его киношного близнеца.
Я недолюбливал Шесть на девять за то, что он вечно совал нос не в свои дела. И шуточки у него были соответствующие. «Ну здравствуй, писака, я смотрю, ты живучий оказался!» После такого приветствия я сразу засобирался с ноутбуком в коридор, не особо надеясь на звукоизоляцию Мундогом. Но быстрое расставание со мной явно не входило в планы Льва Алексеевича.
— Ты, гляжу, еще не дописал свой бес-с-селлер? — беззлобно ощерился он.
Еще год назад я бы страшно обиделся, услышав такой вопрос. Виду бы, конечно, не подал, но отвечать точно не стал. По крайней мере вышел бы в коридор демонстративно поджав губы. Но сейчас его издевка прошла стороной. Похоже, химиотерапия понемногу меняет мой характер. Скажем, я начисто разучился обижаться. Неужели совсем разучился, вот беда! Интересно, откуда Шесть на девять знает, что я работаю над книжкой, если я никому кроме Екатерины Рудольфовны об этом не говорил? Впрочем, уже не важно откуда, ясно, что теперь он раструбит об этом на всю палату.
— Уже скоро конец, — улыбнулся я, не переставая поражаться своему кисельному спокойствию. Надо срочно исправлять ситуацию. Дай мне еще один повод! Ну пожалуйста!
— О смерти, говоришь, пишешь? — закашлялся Шесть на девять, чудом не рассыпав на одеяло из сложенной горсточкой ладони истолченную гору таблеток.
— Во-первых, я ничего такого не говорил, а во- вторых, даже если и пишу, вам-то какое дело? Нельзя, что ли?
Ура! Наконец-то. А я уже было подумал, что так и буду покорно отвечать на все его идиотские вопросы, как будто мне вкололи «сыворотку правды».
— Не знаю, можно или нельзя, не знаю. — Из голоса «фотографа» внезапно исчезли ехидные нотки. Он еще раз откашлялся, а потом, наклонившись ко мне поближе, спросил: — А твои родители... Они как?
— Что значит «как»? — не понял я. Какого черта он спрашивает о родителях? Я запретил им приходить в больницу чаще, чем раз в неделю. Родителям хватает своих болячек, чтобы еще по поводу меня тут охать.
— Ну, в смысле, не померли еще?
— Типун вам на язык! — окончательно осерчал я.
— Тогда ты ни черта не смыслишь в смерти, — вздохнул Шесть на девять. Нехорошо так вздохнул, сокрушенно. Точно он какой профессор, а я ему экзамен пришел сдавать. И он, гад, заранее знает, что меня завалит. Сколько бы «бомб» я по карманам не распихал.
— Ни черта не смыслишь, — упрямо повторил Лев Алексеевич, запивая порошок киселем. Его острый кадык ходил ходуном. — И ничего путного о ней не напишешь. Даже если сам будешь подыхать.
— Почему это не напишу? — удивился я.
— Ты не научишься чувствовать смерть, пока не переживешь своих родителей. Или, упаси боже, детей.