Круча
Шрифт:
Братьев Лохматовых они очень давно не видали: старшего, Николая, целых восемь лет, а Федю лет пять, с тех пор как он из Еланска уехал на красный фронт. От Коли последние письма были в начале девятнадцатого, тоже с фронта…
— Знает Федор что-нибудь о Николае?
— Говорит, тот на Дальнем Востоке. Чуть ли не в Китай ездил.
Ночевать Федя явился в двенадцать часов ночи, усталый. После первых приветствий его спросили:
— Ты в Москву надолго?
— Дня на три.
Оля даже руками всплеснула:
— После стольких лет?.. Пожил бы хоть месяц! Я уверена, никто тебя отсюда не гонит, сам напрашиваешься.
— Служба гонит.
— Ну, отпросился
Федя посмотрел, прищуриваясь, на свои ногти, — он их по-прежнему обкусывал. Картавил он теперь менее заметно, чем в отрочестве. На коротко обстриженной голове не было вихров. Федор раздался в плечах и напоминал ловкого молодого медведя. На нем была черная кожаная куртка, на икрах вместо голенищ краги.
— Знаете, откуда я сейчас? — сказал он, помешивая ложечкой в стакане чая. — Из Большого театра. «Снегурочку» слушал. Сидел на галерке, отдыхал душой, вышел на улицу — в голове закопошились «несвоевременные мысли». Шестой год доживаем при советской власти, а лучший из наших театров пробавляется монархическими операми: царь Берендей, «Царская невеста», «Сказка о царе Салтане»… «Борис Годунов», «Князь Игорь», — не хватает только «Жизни за царя».
— А душой, говоришь, все-таки отдохнул? — засмеялся Костя, трепля Федю по голове. — «Полна, полна чудес могучая природа!» — запел он из арии Берендея, под тенора. — Больно ты скор насчет новых опер. Это не блины печь.
Оля заметила:
— Говорят, какой-то сверхреволюционер предлагал под Большой театр подложить бомбу. Это проще, чем новые оперы писать.
— Три четверти населения России еще азбуки не знает, — проворчал Костя. — Хоть бы со старыми его познакомить.
— Как радио? — спросил Федя. — Когда его в деревню начнут внедрять?
— Не знаю, пока и в городе редко слышим.
— За границей, я читал, уже аппаратики такие изобретены, в кармане носишь и на ходу радиопередачи слушаешь. Я как попадаю в какой ни есть городишко, первым делом местную библиотеку вверх дном переверну. А уж в Москву вырвешься на неделю — будто с луны слез или из преисподней выскочил… Вы тут живете и думаете, война кончилась? Она идет подспудно. «Поднэпно», так сказать, — Федя поиграл пальцами для иллюстрации, как под покровом нэпа продолжается война. — Тамбовских мужиков я на всю жизнь запомнил! В навозе до сих пор копаются, физически и духовно. Полный «идиотизм деревенской жизни», Маркс как в воду на них глядел, когда писал эти свои слова. Переделать их нам еще не дешево обойдется.
— Что, силен в деревне кулак?
— Где как. Силен, где нас нет, коммунистов. Где ему не поддаются, там в нору залезает. Выставит из нее обрез и постреливает, тут селькора, там предсельсовета, коли под его дудку не пляшет. А то нашего брата, чекиста… Да не в одном кулаке дело, а в тех, кто на его провокацию идет. Он любитель загребать жар чужими руками. Я думаю, впрочем, никакие враги нам не страшны, если мы сами не подгадим.
Федя заговорил об одном довольно видном работнике, чья фамилия в те дни мелькала на страницах газет.
— В восемнадцатом году такая вещь была немыслима: большевик, ответственное лицо — и вдруг обвинение в растрате! Зловещий симптом. Растлевающее влияние нэпа.
— Такие случаи единичны, Федя, — возразила Оля. — Если установят корысть — расстреляют. А может, по халатности подписал подсунутую кем-то ассигновку?
— В верхах, разумеется, они только и могут быть единичными, но в низовом аппарате, где мы работникам платим гроши?.. В сельсоветах, в сельской милиции? У кого классовой твердости не хватает,
соблазняется взяткой, а кулак тут как тут.— Завтра воскресенье, сходим, Феденька, вместе на сельскохозяйственную выставку? — предложила Оля.
— Обязательно, это у меня в плане. Сегодня не успел. Завтра к двум часам дня буду у вас, и пойдем. Кому ты стелить собираешься? — спросил он, глядя, как она разворачивает на полу небольшой матрасик.
— Косте. Тебя, с дороги, на его кровать уложу.
— Я на окне лягу, — возразил Федя.
— Как на окне?
— Так. Оно у вас широченное, наискось улягусь. Свежий воздух. Вы с открытым окном спите, надеюсь?
Внизу темнела пустынная ночная улица, вверху горели на черно-синем небе звезды.
— Ты, Феденька, с ума спятил! — подивился Костя. — Четвертый этаж, ты сверзишься!
— Не волнуйся, дело знакомое. Подушку убери… Мне не след привыкать к такой роскоши.
Переспорить его было невозможно.
— Вы не знаете, в какие условия я из Москвы еду.
— Ну и чудак же ты! — сказал Костя. — Вот не ожидал от тебя! Хоть ты и раньше был, по правде сказать, малахольный. В конце концов, успеешь натренироваться в вагоне без подушки спать, коли уж так необходимо, да и без того привык, наверное… А здесь пользуйся случаем, отдохни по-человечески.
Но Федор скомкал свою куртку и, примостив ее в головах, у распахнутой рамы, на самом краю подоконника, свернулся на нем калачиком. Уже сонным голосом он все еще толковал — про отказ патриарха Тихона от борьбы с советской властью, про памятник Тимирязеву, который скоро откроется в конце Тверского бульвара. Рассказывал, как давеча днем ходил навестить «комсомольскую коммуну».
— Мне их адрес один парень в Бухаре дал. Живут в районе Бронных улиц, исконном студенческом… На общие средства. Вроде вашего, Костя, дореволюционного «Фаланстера» в Еланске. Ребята и девчата прекрасные, кто учится, кто работает. Одной девчонке жилотдел ордер выдал на большую комнату, она его вернула, говорит, комната мне велика. На стене у них плакат из Маяковского: «Скорее головы канарейкам сверните — чтоб коммунизм канарейками не был побит!» Поют: «Станцуем Карманьолу, пусть гремит гром борьбы!» Одно мне у них не понравилось: вместо «есть» говорят «шамать», точно беспризорники какие… И девчонки наголо острижены. А знаете, в Москве зарегистрировано пять тысяч беспризорных детей? Мне мой товарищ рассказал, он по заданию Дзержинского их отыскивает и в детколонии отправляет. Ночуют на чердаках, в подъездах, асфальтовых ямах…
Утром, проснувшись и не видя Федора, Ольга в испуге бросилась к окну. Однако на столе лежала записка: «Приду к двум дня». Оля облегченно вздохнула.
— Слава богу, придет! Если на луну не умчится.
У Пересветовых сегодня пили чай Афонин и Уманский. Элькан рассказывал:
— Вчера в первый раз увидел живого енчмениста. Спорить с ним — что в стену горох кидать. Студентик из энкапээсовского института. Молоденький такой, вихрастый, а самомнения — на десять Вейнтраубов… На Енчмена молится.
— В чем состоит теория этого Енчмена? — спросил Костя. — Рассказывают что-то несуразное.
— Хочешь, дам почитать его «Восемнадцать тезисов»? — предложил Иван Яковлевич.
— Некогда мне читать.
— Человек вообразил, — отвечал Элькан, — будто все науки можно свести к пятнадцати «биологическим анализаторам», и эту свою «теорию новой биологии» выдает за самое грандиозное событие последних тысячелетий, самого себя выдвигает в «руководители Ревнаучсовета Республики», а в дальнейшем и всего мира.