Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
5
К. Пересветов — О. Лесниковой

«Олечка, дорогая моя, хочу поделиться некоторыми мыслями и чувствами — почему-то с тобой одной, хотя чувства эти вовсе не чисто личные, казалось бы, можно их высказать и друзьям. Помнишь твое письмо мне в Ленинград о собрании на «Авиаприборе»? Я словно вижу тебя, как ты ночью, только что вернувшись домой, усаживаешься мне написать. Вот так и у меня сейчас кое-что наболело, а в довершение сходства — глубокая ночь, Сандрик давно у себя похрапывает…

Ты хорошо знаешь, что последние три года я «убил» главным образом на литературную и вообще пропагандистскую борьбу с троцкизмом, причисляя к нему и «зиновьевщину», в которой в конце концов ничего идейно самостоятельного не оказалось.

Когда-то, в начале этого трехлетия, в первые часы и дни после смерти Ленина я чувствовал себя настолько убитым, растерянным, осиротелым, что у меня мелькала мысль:

а что, если вдруг партия и все мы, отстаивая его, Ленина, учение, в чем-то все-таки были и неправы в только что завершенной дискуссии, кто нам теперь скажет свое последнее слово об этом, раз Ленина уже больше нет? Кто, кроме нас самих? Кроме нашего собственного разумения и совести?

Но вот теперь прошло несколько лет, и высказался последний и нелицеприятный судья и свидетель — время. Увесисто, полным голосом оно высказалось в нашу пользу: партия по всем линиям была права. Троцкизм идейно разбит, разгромлен, правда ленинского учения восторжествовала.

Разбит троцкизм и организационно, — а несмотря на это все еще не желает смириться перед коллективной волей коммунистов, признать свое поражение. Диву даешься, узнавая о поведении «оппозиционного блока» в последние месяцы! Чего хотят эти люди, понимают ли, куда идут? Разве перед ними нет наглядного примера такого же беспардонного поведения ультралевой оппозиции в нашей братской Компартии Германии, где оппозиция «добилась»-таки, что партия буквально вышвырнула ее из своих рядов? Разве могут сомневаться вожаки «блока», что их ждет у нас совершенно та же судьба, при их нынешнем «курсе»? Слов нет, чтобы определить степень политического позора, какой они навлекают на себя в глазах трудящегося человечества.

Каждому честному партийцу ясна повелительная историческая необходимость единства и железной дисциплины в рядах партии, руководящей первым в мире государством диктатуры пролетариата. Как вредны, как нетерпимы в международном рабочем движении любые раскольники! Да разве не говорил нам об этом сотни раз Ленин?..

Никто лучше и правильнее тебя, Оленька, не поймет меня еще вот в чем. Ты знаешь мою впечатлительность, иногда чрезмерную, и представляешь себе, как в свое время подействовал на меня неожиданный разрыв с Б. и Ш. (ты поймешь, о ком речь). Я не в силах забыть, как случай однажды привел меня прикоснуться, как бы это сказать, рукой, что ли, к механизму, из которого возникают политические расколы… С тех пор я не в состоянии отделаться от мысли, что у нас в партии, кроме троцкистов и зиновьевцев, на другом, так сказать, фланге, есть сторонники и еще одной неленинской идеологии.

Значит ли это, что бухаринцы рано или поздно обязательно разойдутся с партией в крупном, практически важном каком-нибудь деле и пойдут по стопам предшествующих оппозиций? Я не прорицатель, я этого не знаю, но постоянно живу с опасением, что вот-вот да они на чем-то споткнутся…

Но если это случится, я убежден, что они разделят судьбу всех антиленинских оппозиций в нашей партии. Партия — да что там: весь наш рабочий класс, весь советский народ, которым она руководит, — идет за Лениным и только за ним, за его учением, а любых раскольников, кто бы они ни были, всегда сметет со своего пути…»

6

В помещении клубного буфета в торгпредстве небольшой струнный оркестрик по вечерам играл русские песни. Однажды Костя подсел к музыкантам и начал подпевать. С того дня они подзывали его, когда он появлялся.

Как-то он подпевал им, сидя на низенькой ножной скамейке, и заметил, что его слушает красивая женщина. Под ее доброжелательным взглядом Пересветову стало немного неловко. Он поднялся, чтобы уйти, как вдруг увидел, что рядом с ней стоит и, улыбаясь, смотрит на него Анатолий Васильевич Луначарский. О недавнем приезде его в Берлин Костя уже слышал.

С Луначарским Пересветов знаком не был, но вежливо поклонился ему и его даме. А та спросила, не профессиональный ли он певец. Костя отвечал — «нет». Тут выяснилось, что перед ним Мария Федоровна Андреева. Она тогда работала в торгпредстве и шефствовала над самодеятельностью в клубе.

— У немецкого народа тоже есть песни, но здесь они в каждой провинции свои, — заметил Анатолий Васильевич, оглядывая публику, теснившуюся у буфета и за столиками. Он стоял в свободной позе у окна. К его словам прислушивались. — Такого общенародного распространения, как у нас, например, «Вниз по матушке по Волге», они здесь не знают. Очевидно, эта разница обусловлена феодальной раздробленностью Германии и централизацией царской России в периоды, когда народ создавал эти песни. Зато позднее, с развитием буржуазной культуры, немецкие поэты и композиторы пробились в кресла первого ряда.

— И наши, русские тоже, — заметила Андреева, — но, к сожалению, у нас политика отбирает у искусства многих талантливых людей. Вот вас, например, Анатолий Васильевич.

Луначарский звучно расхохотался и развел руками:

— Ну, Мария Федоровна, это никуда не годится! Можно подумать, что мы поменялись ролями! Вы мне говорите комплименты. Или это вы решили мне напомнить мои рыцарские обязанности?

— Мария Федоровна в принципе права, — возразил, улыбнувшись, Пересветов. — Живи сейчас Некрасов, ему, пожалуй, некогда было бы писать стихи, он работал

бы с вами в Наркомпросе.

— Вы бы и самого Пушкина забрали в Наркомпрос! — шутливо добавила Андреева.

— Ни в коем случае! Я только себя добровольно обрекаю на бюрократическое заклание. Ни Маяковского, ни Демьяна я ведь в Наркомпрос не забрал.

Узнав, что перед ним молодой литератор, Луначарский сказал:

— Вот вам, Мария Федоровна, консультант, которого вы ищете. У меня решительно нет времени просмотреть хотя бы один фильм.

Костя слушал, не понимая. Оказалось, что советские киноорганизации просят помочь им в отборе иностранных фильмов для обмена на некоторые наши. Пересветов дал согласие за себя и за Флёнушкина.

На другой день за ними приехал в такси представитель советского кино и повез в одну из берлинских кинофирм. Там гостей очень любезно приняли, поставили на стол чашки с горячим шоколадом и на маленьком экране показывали один фильм за другим, пока у них не разболелись головы. Продолжение отложили на завтра. Потом наши консультанты ездили и в другие фирмы.

Из трех десятков просмотренных картин они рекомендовали для советского зрителя три. Две и были приобретены: «Жизнь за жизнь», с участием Вернера Краусса, и «Варьете», с Эмилем Яннингсом. Третий фильм, «Любовь», с Елизавет Бергнер, Пересветов и Флёнушкин особенно отстаивали, в восторге от игры главной исполнительницы. Но католическая цензура вырезала антицерковный финал (герой похищал любимую девушку из монастыря), а приделанный заново финал не устраивал советских кинопрокатчиков.

Все эти фильмы были немые. Пересветов с Флёнушкиным решили взглянуть на игру Бергнер в берлинском театрике, носившем ее имя. Со сцены их поразила проникновенность голоса артистки. Этим редким качеством она им напоминала наших Коонен, Бабанову, а лицом — портреты знаменитой Веры Комиссаржевской.

После спектакля Бергнер приняла двоих «ротен профессорен» в своей театральной уборной, усталая и еще не разгримированная. Отрекомендовались ей русскими большевиками, очарованными ее игрой.

— Как видите, мы без ножей за голенищами!

Она рассмеялась:

— Ах, что вы! Я не расположена верить белогвардейской лжи. Я ведь состою в обществе друзей Советского Союза и большая поклонница русского театра.

Они выразили сожаление, что ей приходится играть со слабыми партнерами.

— Видите ли, в здешних театрах властвуют коммерческие соображения… Я мечтаю побывать в вашей стране!

7

От Оли пришло тревожное письмо: Володю Скугарева в третий раз кладут в больницу, все с той же водянкой, и врачи сказали Фире, что он безнадежен. Он не только по-прежнему молчит, но в последние месяцы стал апатичен, организм его слабеет с часу на час.

Через несколько дней Костя в «Правде» прочел некролог, подписанный Минаевым, Лесниковой, Кувшинниковым и другими.

Три года тщетных надежд на Володино выздоровление, опасений за его рассудок и жизнь приучили Костю к мысли о тяжелой развязке, но в день, когда пришел этот номер «Правды», он не смог взять в руки пера. Невольно перебрал он в памяти и трагические дни похорон Ленина, когда заболел Володя, и давние дни, когда Скугарев водил Костю с Сережей Обозерским в еланский народный университет, приходил к ним в «Фаланстер» выпускать подпольный ученический журнал «Предвестник». Поднималась перед Костей и фигура погибшего на красном фронте еланского наборщика Петра Заводнова, неотделимая в памяти от Володиной. Вспоминалась Володина горячая речь на могиле покончившей с собой гимназистки, его слова об «огнях впереди»…

И вся та весна 1914 года, когда Косте казалось, что галочьи стаи гомонят: «Для чего так рано, для ча, для ча?», а грачи им отвечают: «Так надо, так надо!» И показались вдруг символичны эти слова, будто птицы толковали про них, юнцов, в шестнадцать лет вступивших на революционную дорогу…

Берлин оставлял достаточно времени для размышлений, и в Косте не прекращалась внутренняя «разборка».

От Марии Ильиничны он знал, как Владимир Ильич, при всей загруженности работой, успевал вникать в нужды своих родных и товарищей, заботиться о них. «Вот на что меня решительно не хватает! — с горечью сознавался перед собой Костя. — Небось от других требую к себе чуткости, а сам я всегда ли чуток к другим? Привык по-интеллигентски думать, что живу «не для себя», что для партии себя не пожалею, и на этом основании смотрю куда-то в «историческую даль» поверх голов людей, даже самых мне близких. Вот я люблю своих детей, Володю с Наташей, а что я для них делаю? И вижу-то их раз или два в году. Маму и Людмилку ведь тоже люблю, а сам их столько лет совсем не видал».

Не раз припоминались ему стоптанные каблучки женщины на Зубовском бульваре, однажды заставившие его взглянуть на людей и на себя несколько иными глазами. Или он, Костя, человек черствый? Нет, положа руку на сердце не мог он себя в этом обвинить. Или, может быть, это черта поколения? Говорил же Федя ему как-то в Москве, что мы живем в крутые времена, когда судьба отдельного человека становится плевым делом. Но разве не в эти же самые времена жил Ленин? А Дзержинский, который так любил детей, что сам взялся за борьбу с детской беспризорностью? А Мария Ильинична, которая всегда внимательна к окружающим? Они не поддались крутым временам, сохранили в себе то, что другие, значит, обронили где-то на дороге.

Поделиться с друзьями: