Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«А все-таки, — думал он, — эти годы в Москве потребовали от меня столько сил и нервов, нахлынула такая уйма впечатлений, что было бы чудом, если б я ни на чем не споткнулся. Я словно взбирался на какую-то кручу. Ни в работе, ни в учебе, ни в политике не споткнулся, — так ведь им я отдавал все свое внимание, время. А вот о семье почти совсем не думал. На это меня не хватило. Тут-то и занесло меня в сторону, как сани в сугроб».

Это были издержки его роста, он должен выйти из испытания сильней, чем был.

Жизнь брала свое. Костя оттаивал от тяжестей, душа сбрасывала их, точно ледяную кору. Все, что долго лежало под спудом, поднималось. Так из устоявшейся воды всплывают набухшие, унесенные половодьем тяжелые бревна.

Закрывая глаза, он видел Ольгу как живую. Особенно вспоминался отчего-то один вечер в Еланске. Он вернулся из редакции очень поздно. Оля не ложилась спать, ждала его; впустила по тройному стуку и, не дождавшись, пока он сбросит холодное пальто, согревала его поцелуями, а он торопился рассказать ей что-то из минувшего дня, интересное для обоих. Она была в домашнем ситцевом платье с короткими рукавами. Еще вспоминалась Олина поездка с ним в лес на охоту. В жаркий полдень они сели отдохнуть в тени; Оля уснула, положив голову ему на колени, а он осторожно отгонял от нее комаров веткой и думал, как он счастлив сейчас…

Теперь он и о детях, наконец, мог думать без горечи, с одним желанием их увидеть. Они с Ольгой обязательно должны их взять в Москву и опять зажить полной семейной жизнью. Авось удастся и Людмилу уговорить перебраться к ним в Москву.

Писал ли он обо всем этом из Берлина Ольге начистоту? Пока еще нет. Сказать ей все, что

наболело и переболело, он должен не на бумаге. Письма его давно потеплели, Оля хорошо чувствовала это. Не сговариваясь, оба копили свою новую радость, счастье полного примирения до их встречи.

Что слова!.. Разве в словах дело, если понимаешь друг друга?

2

Третий месяц друзья жили за границей. Их стал забирать «хеймвей» — тоска по родине. Они часами толковали про Москву. Сандрик то и знай начинал что-нибудь вспоминать:

— Это было во время оно, в мезозойскую эру, еще когда мы жили в Страстном монастыре…

Набрасывались на свежие номера московских газет. В южноуральских степях начата подготовка к строительству металлургического комбината на горе Магнитной. Шутка ли — новый промышленный гигант, каких еще не видывала Россия! На Днепре готовится строительство гидроэлектростанции, которая даст электроэнергии больше, чем вырабатывалось во всей стране в царское время. «Красный путиловец» собирается выпустить первую партию советских тракторов. В Москве из автомобильных мастерских «АМО» создается первый в России автомобильный завод… Такие вести приводили их в возбуждение. Родина делала уверенные шаги по пути социалистической индустриализации.

Прочтя в «Правде», что оппозиционный блок нарушил обещание, данное 16 октября, и возобновляет борьбу, они послали по статье против оппозиции в «Ленинградскую правду».

Сандрик взял в библиотеке торгпредства томик Тютчева и декламировал Косте:

Счастлив, кто посетил сей мир В его минуты роковые — Его призвали Всеблагие, Как собеседника на пир; Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пил.

— Костька, ведь это про нас с тобой! — говорил он. — Подумаешь, какой-то Цицерон! Что он там мог созерцать? Падение Римской империи… Ну и что? Мы, по крайней мере, созерцаем вселенную в период относительной стабилизации капитализма и в предвкушении грядущих пролетарских революций во всем мире. Притом будучи вознесены, волею случая на основе исторической закономерности, по Карлу Марксу, под самую вершину первого в мире социалистического государства. Здорово сказано, а?

В томике Тютчева Костю пленили стихи о природе, остро напомнив ему родину. Он выучил наизусть «Как весел грохот летних бурь», «Ночное небо так угрюмо», «Обвеян вещею дремотой», «Гроза прошла». До сих пор он в Берлине заучивал наизусть лишь немецкие стихи Гейне из его «Ди политише гедихте».

— Слушай, Сандрик, — требовал он и, читая вслух тютчевское «Весь день она лежала в забытьи», говорил: — Прозой пересказать — и то вышибет слезы. Женщина умирает, а в саду, за окном, шумит теплый летний дождь. Она долго-долго прислушивается и тихо говорит: «Как все это я любила!» А дождь-то, теплый дождь, он все шумит!..

В «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха он показывал Флёнушкину одну страницу:

— Прочти. Ты угадаешь, о ком я подумал.

Плутарх повествует, как Александр Македонский взял в плен десять индийских мудрецов-гимнософистов и стал задавать одному за другим мудреные вопросы.

«Обратившись к шестому, Александр спросил его, как должен человек себя вести, чтобы его любили больше всех, и тот ответил, что наибольшей любви достоин такой человек, который, будучи самым могущественным, не внушает страха».

— Конечно, ты подумал про Ленина, — отвечал Флёнушкин. — Но буржуазия дрожала от его имени.

— Это естественно, Ленин возглавлял диктатуру пролетариата. Речь идет о нем как о человеке.

3

Четыре года в Москве резкой чертой отделялись от предыдущей Костиной жизни. Он оставался тем же Костей, те же огни впереди вели его за собой, но с того дня, как он садился в вагон в Еланске, захватив в дорогу недочитанный роман Бальзака, он узнал и увидел столько нового, что, казалось, вырос на целую голову.

Пересветов сознавал, что исключительный интерес к теоретическим занятиям грозит превратить его в однобокого «теорика», по выражению Лучкова, и, следовательно, переходит в недостаток. Он только поделать ничего с собой не мог. В то же время считал, что слишком многие практические работники партии впадают в противоположную крайность. «Кто бы сейчас вместо меня уселся за разоблачение австро-марксистских теорий? — рассуждал он. — А ведь дело это очень важное. Пусть я «книжная крыса», но когда надо было пойти на колчаковский фронт, я бросил все и пошел. Так и всегда сделаю, когда понадобится. А профессию добровольно менять не буду», — заключал он, вспоминая предложение Сталина о Ленинграде.

Ему бы следовало сдать сначала в печать «столыпинщину», а потом браться за австро-марксизм, да неразумно было отказываться от заграничной научной командировки. Такой редкий, поистине счастливый случай! Вернется — сдаст одну за другой две книги издательству. Он мечтает еще написать историю перехода к нэпу!.. Авось и для нее время выкроит. Жизнь еще только начинается.

Перед отъездом из Москвы, зайдя в больницу проститься с Олей, он сказал ей, что хотел задержаться до ее выздоровления, но не разрешили в ЦК. Что его вызывал к телефону Сталин, он умолчал. Вырвавшиеся у Сталина слова Оля могла принять слишком близко к сердцу. «Вообще о них никому не скажу», — решил он тогда. Случай казался ему сугубо личным. Но иногда все же думалось: «Неужели Сталин забывает, что он обещал партии исправиться? Или берет себя в руки, да не всегда это ему удается?»

4

«Отто и Грегор (назовем их этими именами) давно собирались сводить нас в «Хофмансшенке», кабачок, в котором Гофман, по преданию, писал свои знаменитые «Сказки». Вчера там побывали — и чуть не нарвались на скандал. Повод подал я, — писал Костя, — сам того не желая.

Кабачок, с вывеской в готическом начертании, помещается в подвальном этаже. Окна запрятаны под тротуар, в глубоких нишах. Вход прямо с улицы по узкой, очень крутой лесенке вниз. В залах тесновато, мрачновато, освещение, кажется, нарочито тусклое, потолки сводчатые. Каменные стены утолщены этими сводами. Пахнет средневековьем.

В «Кабачке Гофмана» правило — вино заказывать обязательно, а к нему уже и что угодно другое. Мы вчетвером к двум бутылкам легкого виноградного вина взяли по бифштексу на брата и блюдо с фруктами.

За дубовый стол уселись довольно-таки тесно, всемером: кроме нас, четверых, еще родительская пара с дочкой «на выданье». Именины девушки, скромной и застенчивой, семья отмечала, по обычаю, на мой взгляд скучному, в ресторане.

В нашем зале стояли еще два стола, за одним ужинала компания пожилых актеров (профессию установили наши немцы, по внешнему виду и репликам), а за другим четверо пижонов в крикливо-модных пиджаках и ярких галстуках и с ними две девицы, на которых было противно смотреть, до чего они раскрашены.

— Фашисты, — шепнул мне про пижонов Грегор.

Особенностью кабачка служит еще один обычай: «Здесь все знакомы!» Такое объявление висит на стене.

Сначала все шло тихо и мирно.

На миг умолкли разговоры. Уста жуют. Со всех сторон Гремят тарелки и приборы, Да рюмок раздается звон.

Потом, тоже как у Лариных:

Но скоро гости понемногу Подъемлют общую тревогу: Никто не слушает, кричат…

Наконец в соседнем зале, отделенном от нашего аркой, раздается песня. Нельзя сказать, чтобы очень благозвучная, зато исполняемая навеселе. Наши немцы упрашивают меня спеть что-нибудь из русских песен и уверяют,

что меня кабачок будет слушать с удовольствием. Я поупрямился, потом мне вдруг самому захотелось спеть «Ноченьку». Певцы из соседнего зала мне аплодируют и просят: «Громче!»

Хлопают и наши актеры. А золотая молодежь за соседним столом, вместо аплодисментов, вдруг поднимается на ноги, со своими дамами, и громко запевает «Дейтшлянд юбер аллес». Нашей мирной «Ноченьке» противопоставлен воинственный, упраздненный революцией 1918 года императорский гимн Гогенцоллернов «Германия превыше всего»!

Смотрим — наше благочестивое семейство, с дочкой на выданье, встает и выслушивает заштатный имперский гимн от первой строфы до последней стоя. Мы сидим, актеры тоже, переглядываемся. Сидит и публика за аркой.

Фашисты спели, садятся. После короткого общего молчания сдержанно возобновляются разговоры. Немецкую речь мы с Сандриком разбираем уже свободно. Слушаем…

Дама за нашим столом упрекает Отто и Грегора в невежливости. Дескать, следовало подняться на ноги, когда исполнялся «немецкий гимн». Отто возражает: какой гимн? Это песня реакционной партии!

Загибая пальцы, он называет страны, где ему случалось побывать: Англия, Франция, Швейцария, Греция, Индия — список внушительный, — а затем перечисляет буржуазные партии, для примера, в одной только Франции, где их десятки.

— Если б я всегда вставал, когда та или иная партия запевает свои песни, у меня бы ноги отвалились. Пусть встает, кто хочет, а я посижу. У меня бифштекс простынет. Я встаю при звуках лишь одного гимна, пролетарского «Интернационала»!

— Ах! — восклицает наша дама. — Зи зинд каин дейтше! (Вы не немец.)

— Как?! — возмущается Отто и бьет себя кулаком в грудь. — Я не немец? Да у меня отец владелец трех пивных заводов в Баварии!

Разумеется, это фантазия. Отто гамбургский рабочий. Между тем в разговор вступают пижоны. С ними у Грегора и Отто разгорается политическая перебранка.

— А вы бы встали, если б мы запели «Интернационал»? — вызывающе спрашивает Отто. — Нет? Так и от нас не требуйте. Ха-ха! Они убеждены, что будущее Германии «ауф вассер» (на воде)! «Им вассер» (в воде) — вот где будущее вашей, империалистической Германии! На смену ей идет Германия рабочая, она поет свой «Интернационал»!..

Пижоны кричат, грозят кулаками. Я щиплю Отто за колено:

— Ты с ума сошел! Попадешь в полицию! Вспомни, какая карточка у тебя в бумажнике!..

Коммунист Отто проживает в Берлине по чужому паспорту. Его ищут, чтобы привлечь к суду за речь на митинге гамбургских судостроителей во время их последней стачки. Всем отделениям уголовной полиции разослана карточка Отто, оттиснутая на листике фотобумаги бок о бок с физиономией взломщика сейфов. Экземпляр этой парной карточки лежит сейчас у Отто в бумажнике, похищенный для него коммунистом, работающим по заданию партии в уголовной полиции. Только что, перед заходом в «Хофмансшенке», Отто показывал нам этот шедевр германского политического розыска и хохотал, объясняя, с какой честной компанией насильственно его сосватало католико-социал-демократическое правительство.

На мои предупреждения он не обращает внимания.

— Чепуха! Бирбанкполитик! (Политика на скамье пивной!) Самое большее, переночую в полицейском участке, утром выпустят. Паспорт у меня в порядке.

— А карточка?

Я ужасаюсь его легкомыслию.

— Успею разорвать и выбросить.

Фашисты между собой шепчутся. Обе их девицы встают и покидают кабачок в сопровождении одного из кавалеров, который тотчас же возвращается обратно.

— Сейчас будет драка, — вполголоса осведомляет нас Отто. — Их четверо, и нас четверо.

Это называется обрадовал! Мы с Сандриком тоскливо переглядываемся. Влипнем в скандал, вышлют!.. А Отто крайне доволен, подмигивает и ощупывает свои бицепсы. Он высокий, грудастый.

Мещанское семейство требует кельнера, спеша расплатиться и уйти. Актеры молча доедают ужин, делая вид, что не замечают назревающей возле них ссоры.

— Как только начнется, — шепчет нам Отто, — вы все выходите на улицу, а я беру за ножку вот этот дубовый табурет и становлюсь на ступеньках лестницы. Пускай-ка они попробуют ко мне подступиться!

Его глаза горят упоением битвы.

— Не горячись, — останавливает Грегор. — Сейчас я их попытаюсь охладить.

Он переводит разговор на международные темы и напоминает фашистам о Версальском договоре.

— Какое из воевавших с Германией государств, единственное, отказалось участвовать в грабеже Германии и осудило Версальский договор? — спрашивает он и сам отвечает: — Советский Союз. А вы ненавидите русских большевиков, не дали нашему товарищу спеть нам побольше прекрасных русских песен! Разве в том должен состоять немецкий патриотизм?

— Ну хорошо, — продолжает он, выслушав какие-то возражения, — можно держаться разных политических взглядов. Однако скажите мне: если нынешняя Франция и белая Польша нападут на Советский Союз, вы, немецкие нацисты, пойдете в одном строю с ними воевать против русских?

— Мит полен?.. Мит францозен? Нимальс! — раздаются возгласы. (С поляками? С французами? Никогда!)

Температура после этого заметно снижается. Минут через пять молодчики в цветных галстуках шепчутся и зовут кельнера. Расплачиваемся, по команде Отто, и мы.

— Они решили подраться с нами на улице, — успокаивает он нас. — Уклоняться нечестно.

Такую честность мы с Сандриком отказываемся понимать, но в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Расплачиваемся и покидаем кабачок следом за пижонами, спустя минуту. Выбравшись из подземелья на свежий воздух, осматриваемся вправо, влево, — на тротуаре никого. Никого и за углом улицы.

— Значит, передумали. Испугались! — торжествует Отто, и мы наконец свободно вздыхаем.

Я принимаюсь его бранить. А он смеется, доказывает, что политические драки в современной Германии обыденное бытовое явление. Полиция к ним привыкла и на них большого внимания не обращает. Даже уличные перестрелки часто сходят с рук безнаказанно. Грегор подтверждает:

— От стародавней филистерской тишины времен Гёте в нынешней Германии — ни следа.

Наслаждаясь прохладой предутренних сумерек, бредем пустынными улицами, обходя дворников, чтобы не дышать поднятой метлами пылью или не попасть под шланговую струю воды. Отто начинает убеждать нас, чтобы мы остались в Германии «насовсем». Здесь мы нужнее. Из России ЦК нас отпустит. Там десятки таких, как мы, кончают профессуру, а здесь образованных марксистов почти нет. Отто уже не в первый раз об этом заводит речь. Более благоразумный Грегор сомневается в выполнимости:

— Как они оформят переезд?

— Перейдут на нелегальное положение! — восклицает решительный Отто и расписывает нам прелести «свободного» существования с чужим паспортом.

Простота постановки вопроса воистину Колумбова. Мы смеемся. Но по правде сказать, что-то из его доводов западает в душу.

— Вы там, у себя, сильно чувствуете утрату Ленина, — говорит он. — А как же мы здесь? Вам неугодно задуматься над этим? Вы интернационалисты или нет? Где нам самим взять большевистского опыта, который вы на практике и по ленинским книгам изучили вдоль и поперек? Ведь наш, немецкий марксизм после Маркса и Энгельса — это марксизм Каутского его давней, лучшей поры, а собственных, коммунистических теоретиков мы не успеваем выращивать, — их хватают, убивают, как убили Карла и Розу! Вы богачи в теоретических кадрах, вам стыдно не согласиться со мной, что здесь вы в тысячу раз нужнее! Преподавали бы берлинскому партийному активу ленинизм…

— Это я-то, на моем дойтше шпрахе, читал бы им лекции? — высказывает сомнение Сандрик.

— Ну, писали бы в «Ди роте фане», разоблачали бы по свежим следам все лживые фортели социал-фашистских теоретиков… Да мало ли нашлось бы для вас революционного дела!

Шли мы долго. Я стал рассказывать о царской России — о черносотенцах, о приспособленчестве русских либералов к самодержавию, об оппортунизме меньшевиков и эсеров. Отто и Грегор удивлялись: до чего история повторяется! И приводили свои, германские примеры.

— Вы еще не знаете, — говорил Грегор, — как наша партия сейчас становится сильна в немецком народе. Вот посмотрите, какой будет этим летом в Берлине слет красных фронтовиков со всей Германии. Но ведь этот революционный капитал надо уметь сохранить, не размотать! А для этого нужно не делать ни правых, ни левых ошибок. Но где гарантия? Мы, немецкие коммунисты, только еще овладеваем ленинизмом…

Нам с Сандриком оставалось сказать, что ошибок, конечно, делать не надо, но и в панику из-за них впадать тоже не следует. Их надо поскорей осознавать и исправлять. Напомнили слова Ленина, что ошибки делаем не мы одни; разница та, что наши легче поддаются исправлению: у нас ошибки — это «дважды два — пять», а у буржуазии — «дважды два — стеариновая свечка»…»

Поделиться с друзьями: