Иван Болотников
Шрифт:
– Эх ты, ратник! – обнимая за плечи Афоню, тепло вымолвил Болотников. – Давай подкрепись. Чай, голоден?
Иванка поднял с земли железную миску, прикрытую тряпицей, протянул бобылю.
– Тут каша с мясом да хлеба ломоть. Князь Телятевский со двора своего доставил. Вдосталь нас кормит. Эдак бы в вотчине на севе.
s Афоня от снеди не отказался. С обеда в животе и крохи не было. Ел и весело приговаривал:
– И муха набивает брюхо.
Но вдруг чья-то сильная рука подняла Афоню с земли.
– Ух ты, пустобрех! Пошто княжью волю нарушил?
– Уж ты прости меня, милок. Я ведь не на конюшню из вотчины
Якушка отпустил бобыля и покачал головой.
– Не ведаю, что с тобой и делать. В Москву прогнать – караульные не выпустят. В стане оставлять – князь прогневается. И вечно ты, как блоха под рубашкой скачешь. Беда мне с тобой.
– Оставь ты его, Якушка. Утро вечера мудренее, – рассудил Болотников.
Челядинец молча погрозил Шмотку кулаком, повернулся и зашагал к княжьему шатру. Как бы Андрей Андреевич не хватился. То и дело от воеводы Трубецкого вестовые снуют.
Болотников распахнул кафтан, и на груди его при лунном свете сверкнула чешуйчатая кольчуга.
– Ишь ты. Знатно вас князь на бой снарядил, – присвистнул Шмоток.
– Князь не только свои хоромы, но и Русь от недруга защищает, – отозвался Болотников. – Приляг, Афоня. Прижмись к коню – тепло будет.
Шум в лагере затихал. Было уже далеко за полночь, но никому не спалось. Ничего нет тревожнее, чем тягостное ожидание боя. Ратники, запрокинув руки за голову, тихо переговаривались, вздыхали и проклинали ордынцев. Другие вспоминали покинутые избы, семьи, своих любимых.
Невдалеке от воинов князя Телятевского послышалась вдруг задушевная, бередящая душу песня ратника. Он пел о славном витязе, который умирает в дикой степи подле угасающего костра:
Припекает богатырь свои раны кровавые. В головах стоит животворящий крест, По праву руку лежит сабля острая, А по леву руку его – тугой лук, А в ногах стоит его добрый конь. Он, кончался, говорил коню: «Как умру я, мой добрый копь, Ты зарой мое тело белое Среди поля, среди чистого. Ты скачи потом во святую Русь, Поклонись моим отцу с матерью, Благословенье свези малым детушкам. Да скажи моей молодой вдове, Что женился я на другой жене; Л в приданое взял поле чистое, Была свахою калена стрела, Положила спать сабля острая…»Г лава 3 ХАН КАЗЫ-ГИРЕЙ
На рассвете четвертого июля татарские тумепы подошли к селу Коломенскому. Спустя час на Воробьевой горе приказал хан раскинуть шатер. Пусть презренные московиты увидят грозного крымского повелителя и покорно ждут своего смертного часа.
Казы-Гирей в темно-зеленом чана не 1, в белом остроконечном колпаке, опушенном красной лисицей, и в желтых сапогах из верблюжьей замши. Широко расставив ноги, прищурив острые глаза, долго и жадно смотрел на стольный град неверных.
Вот она златоверхая Москва!
Поход был утомителен и долог. Джигиты жаждали богатой добычи.
И теперь скоро! С нами аллах. Мы побьем урусов, навьючим коней драгоценными каменьями, уведем в Бахчисарай красивых русоволосых полонянок и тысячи рабов, а Москву спалим дотла. Такова воля аллаха!– Великий и благословенный! Урусы ожидают нас не в крепости, а в поле, – осторожно заметил мурза Сафа-Гирей.
– Ни при великом кагане 106 Чингисе, ни при Бату-хане урусы не вставали возле стен. Мы осаждали их в крепостях, – поддержал Сафу другой военачальник.
– Тем лучше, мурзы. Мои бесстрашные багатуры одним разом сомнут ряды неверных! – хрипло выкрикнул Казы-Гирей и, резко повернувшись, в окружении турга-дуров 107 пошел к золотисто-желтому шатру.
Пятнадцать крымских туменов покрыли Воробьевы горы. В каждом тумене – десять тысяч конных воинов – смуглых, крепких, выносливых.
Джигиты расположились куренями , по тысяче в кажт дом. Посреди куреня стояла белая юрта тысячника с высоким рогатым бунчуком.
Сейчас воины отдыхали. Рассевшись кругами возле костров, варили в больших медных котлах рисовую похлебку из жеребятины с поджаренным просом, приправленную бараньим салом и кобыльим молоком.
Рядом паслись приземистые, толстоногие и длинногривые кони. Здесь же находились и запасные лошади, навьюченные копченым салом, ячменем, пшеном, рисом и бурдюками 108 с кумысом.
Возле нарядного ханского шатра торчит высокое, украшенное китайской резьбой, бамбуковое древко с черным девятихвостым бунчуком.
У входа в шатер, скрестив копья, стоят два темнолицых тургадура. Неподвижно застыли, словно каменные истуканы. За кожаными поясами – длинные острые ножи.
Ордынцы знали – тургадуры жестоки. Любого, кто без ханского дозволения приблизится к шатру на десять шагов, поджидала неминуемая гибель. Свистел нож, метко выпущенный из рук тургадура, и дерзнувший воин замертво падал наземь.
Хан хитер, как лисица, и осторожен, как всякий степной хищник. Днем и ночью, не смыкая глаз, охраняет его
золотистый шатер триста отборных нукеров 109 , готовых перерезать горло любому коварному врагу, посягнувшему на ханский престол.
Совершив утреннее моление, крымский повелитель собрал мурз и военачальников на курлутай 110 .
Казы-Гирей восседал на походном троне, сверкающем золотом и изумрудами. Положив правую руку на рукоять кривого меча, а левую на подлокотник мягкого трона, хан пытливо вглядывался в каждого входящего, почтительно приветствующего своего повелителя:
– Салям алейкум, великий хан!
Усевшись полукругом на ярких коврах и подобрав под себя ноги, мурзы и военачальники молча ждали ханского слова.
Внутри шатра, на высоких металлических подставках чадили девять светильников, окутывая сизой дымкой парчовые занавеси.
У входа, по углам шатра, и позади трона стояли, скрестив смуглые руки на груди, телохранители, не спуская зорких глаз со знатных гостей. Всякое может случиться по воле аллаха.
Наконец Казы-Гирей повернул свое каменное лицо в сторону ближнего мурзы, мотнул белой чалмой.