Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Цветы дальних мест

Климонович Николай

Шрифт:

— Батюшки, так и не нагнал? — охнула другая.

— Только на той стороне реки, пробежав мост, я не выдержала и оглянулась. Он, видно, медленно шел за мной, потому что сейчас стоял на середине моста и смотрел в воду. Кажется, Он даже сплевывал вниз как ни в чем не бывало, но меня отчего-то особенно поразило то, что он плевал, и мне показалось, что у него такая поза, словно он хочет броситься вниз…

— Да как же?

— Не знаю, не могу понять, хочу и не могу. Помню, когда обернулась, больше всего на свете хотела вернуться. То есть вернуть всё, что сама уничтожила, но ведь это уж было непоправимо. А подружки глазели на него на мосту с таким любопытством, с таким злорадством глядели на мою зареванную морду, что я и дальше бежала бегом к автобусу… Уже сидели в самолете — вспомнила, что утром этим, когда причесывалась, волосы собрала с гребенки и выбросила в окно. Понимаете, выбросила, а значит, по примете — что-то на ветер пустила. И вот это-то убогое соображение меня, как ни странно, успокоило. Это как у вас с веником. Это мне на какое-то время объяснило происшедшее, да ненадолго. Дура была, совсем молодая…

— Так и не свиделись?

— Нет.

— И посейчас вон как переживаешь. А что переживать, твоей

вины здесь нет. Ты вроде как не в себе была…

— И вы так думаете? Вот и я теперь считаю, что наваждение какое-то на меня напало. В припадке была, в безумии, ничего не понимала, да только это утешение-то слабое. Но больше всего меня мучит: отчего болезнь была? Объяснение мне нужно, а его я никак не найду. Притом история-то типична. Ну, не с такой разве что силой эти банальные истории обычно происходят, не в два дня — здесь уж все больно концентрировано, и страсть, и ревность обоюдная, и самолюбие, и инфантильность, — всего этого и на год может хватить. Но результат тот же: все сперва в руках, потом пустяки, цепляющиеся один за другой, паутина пустяков, — и нет ничего, все в песок ушло, меж пальцами просочилось, и виноватых нет. У меня есть знакомая, гинеколог, тоже одинокая, но я не о том. Кажется, к ней-то по пустякам не ходят, оказывается — вполне распространенный случай, когда приходит на осмотр красивая тридцатилетняя женщина, с образованием, в жизни устроенная, по медицинской части у нее все в порядке, сядет и говорит: знаете, доктор, меня ничего не беспокоит, но только я уже полгода в пустыне. Даже выражение такое появилось: столько-то в пустыне, столько-то…

— Да что, у нас вон бабы годами мужиков не знают. Какая, конечно, каждый день с другим лежит, но это все равно что одной…

— И не понять — почему так. Помните, я говорила, что за каждым пустяком должно главное стоять, «ради чего». Так и в любви. Нет, я не говорю, что, мол, мама меня неправильно воспитала… и все такое, мама моя ханжой не была никогда, но этого «ради чего», лежащего вне регламентов, установлений, порядка, мне привить некому было, это точно, в загсе этого тебе вместе с колечком на блюдечке не преподнесут. И если в тебе этого «ради чего» нет, то ты и тычешься, как слепой котенок, что делать — не знаешь, кто ты — не понимаешь, женщиной себя никогда не почувствуешь. А без этого и семья становится лишь бременем, мучительством, издевательством. Оглянитесь, теперь и детей никто иметь не хочет, скоро дети только по недосмотру будут рождаться. Семьи-то захудалые, неполнокровные, формальные… Впрочем, меня тут же можно обвинить, что я как одинокая женщина говорю, у самой, мол, жизнь не сложилась, она и поливает всех остальных. Да только жизнь моя не сложилась с какой-то очень узкой точки зрения, впрочем, кому дано объективно судить? Лучше дорасскажу, ведь у истории у этой продолжение было, окончательный финал, если можно так выразиться.

Отпуск был скомкан. С подружками я еще дальше разошлась, пока мы валялись на пляже, и они флиртовали с местными пляжными соблазнителями. Бродила одна по городу, как контуженая: не плакала, в общем-то особенно не переживала, а отупела и опустилась. Только осенью в Москве пришла ко мне такие боль, такое одиночество и потерянность, о каких не расскажешь словами. На улицах то и дело искала глазами его, никого не могла видеть, ничего не могла делать: ни заниматься, ни сидеть на лекциях. Днями шлялась по улицам, с самых дешевых любовных фильмов, на которые забредала, как завзятая прогульщица, уходила в слезах, вздрагивала от каждого телефонного звонка, будто он мог позвонить, бегала сто раз на дню к почтовому ящику, точно он мог написать. К октябрю, что хуже всего, перестала плакать, только худела, молчала, а коли мама подступала с уговорами, орала на нее страшным голосом. Писала ему километровые письма, некоторые окончательно безумные, такие, что не только ему — ни единому человеку на свете показать нельзя, но вдруг сообразила, что к празднику могу-таки отослать поздравительную открытку, ничего не значащую. Полмесяца я только и делала, что составляла текст, исписала почтовых карточек сотню, содержание было глупей глупого, дней за восемь до седьмого ноября решила, что пора. К почтовому ящику опускать открытку шла как на свадьбу, бросив, к вечеру же стала ждать ответа. Гадала, о чем он подумает, когда получит это поздравление; то уверяла себя, что он обрадуется и все станет на свои места, то не находила места от стыда, что лишь посмеется, а то накатывал страх, что он вовсе забыл меня, приступы ужаса заканчивались тем, что подскакивала температура, и я не могла встать с постели. Иногда я доходила до полного сумасшествия, твердила про себя фразы из письма актрисы, которое прочла у него, чувствовала, что сама себя режу тупым ножом, но не могла остановиться. Но, к счастью, сама острота этих приступов делала их скоротечными, мне удавалось быстро уверить себя, что «после всего» он не мог меня забыть. Дни шли, я ждала, прошла почти неделя, ответа не было, я то и дело смотрела на часы, чтоб проверить, сколько прошло минут с тех пор, как я была у почтового ящика в последний раз. Вечером я подстерегала почтальоншу, она вручила мне конверт, он был адресован отцу. Я поняла, что не выдержу. Сделав первый шаг, я готова была на второй. Получив предпраздничную стипендию, я решила лететь на праздники в Тбилиси. В лихорадке наврала что-то несусветное маме, собралась в минуту, ничего не взяла, кроме сумочки, на такси покатила в аэропорт. Билетов, разумеется, не было, но безумное мое решение придало мне таких сил, внушило такой авантюризм, какого ни до, ни после во мне уж не было никогда. Я выбралась на поле, нашла экипаж, тбилисского самолета, врала несусветное и им: что мой жених в армии, что он пролетом в Тбилиси один день, что это — один шанс нам увидеться в этом году. Наверное, я была в таком трансе, слезы катились из глаз, и врала так трогательно и натурально, что они взяли меня, смущенно поглядывая на мой вполне плоский живот. Я летела в кабине, сперва вид Москвы внизу меня несколько успокоил — я добилась своего, — но к концу полета снова разрыдалась, вспомнив, что никакого жениха у меня нет, я в мире одна, а он — меня забыл. Я рыдала так, что деньги взять с меня пилоты отказались… И вот я подкатываю к его дому. Что творится со мной — не передать, будто от того, окажутся ли на месте знакомая улица,

знакомый перекресток, все и зависело. Все, впрочем, оказалось на месте. По лестнице я поднималась, скрючившись от страшного ощущения внутри, внизу живота. Это был адский страх. Я была уж перед самой дверью, как услышала этажом ниже голоса. Не помня себя, бросилась на пролет вверх, голоса стихли. На цыпочках я снова приблизилась к двери. Чувство, что пришла воровать, лишь усиливалось. Я, трясясь всем телом, нажала кнопку звонка. Открыли так быстро, что мне уж не удалось бы сбежать. На пороге стояла нестарая, статная, красивая женщина с горделивым тяжелым лицом, очень строгим. Посмотрев в это лицо, я не могла вымолвить ни слова, молясь про себя невесть кому. Некоторое время обе молчали. Потом, довольно резко, женщина спросила с явным грузинским акцентом:

— Вы Людмила?

Я поперхнулась.

— Я прошу вас, — сказала она раздельно и даже по-своему мягко, — больше сюда не приходить.

Это не было просьбой, это было неумолимым условием. Я не успела даже удивиться тому, как она это сказала, — так, словно я могла «прийти» в любое время, словно жила на соседней улице. Я попятилась, боком стала спускаться по лестнице, она стояла в дверях, не уходя, провожала меня полным величавой гордости и спокойствия взглядом. Спустившись на десяток ступенек, я не выдержала, отвернулась, бросилась бегом вниз, потом бегом — через двор, на другую сторону улицы, по улице — вниз, к реке, наталкиваясь на прохожих, охваченная ужасом, тем путем, каким провожал он меня в то, последнее утро. Не было ни обиды, ни отчаяния. Была та пустота, которая открывается за всеми границами отчаяния. В эту-то пустоту я готова была броситься с головой и выбежала на мост, взглянула в черную, стремящуюся внизу воду. Одна секунда оставалась мне до того, как прыгнуть вниз. Каким-то неведомым образом я почувствовала, что мне надо оглянуться. Ко мне шла его мать. То есть, я поняла сразу, это была не она, не совсем она, но сходство было разительное: та же величавость, те же расправленные плечи и тяжелая гордая голова, то же спокойствие в чертах изумительно красивого лица. Она подошла и протянула ко мне руку, не для того, чтобы взять мою, а лишь для того, чтобы поманить. Я, загипнотизированная, сделала шаг вперед. Она сказала несколько непонятных слов. Она сказала их таким голосом, так спокойно и так внушительно, что мигом я почувствовала счастливое облегчение и сладко, взахлеб, задыхаясь, заплакала. Она показала мне рукой — иди. Я пошла… Я шла, плакала, шла тем путем, каким однажды уж уходила от него, путаясь в двух сумках ногами, и мне казалось, что теперь мне уж ничего не надо, лишь брести всегда вот так, куда глядят ослепшие от слез глаза, идти и, не стесняясь, все пуще плакать, плакать… Да и вы, плачете, никак? Бог с вами, все это дела давно минувших дней…

— А с ним? Что… с ним было? — спросила другая.

— С ним ничего. От Тенгиза я потом узнала, что в тот же год он женился. Да не плачьте же, прошу, не надо, а то ведь и я…

Глава 17. СНЫ (приложение к части II)

Потом, как и во всяком порядочном романе, им снились сны.

И снилось:

… сквозит… телогрейка брошена на пол, на сырую солому… веет холодом, холодно скрюченному телу, а лицу жарко, больно спине, тесно вжатой в сырую дощатую стену…

нет стука колес, только покачивание…

место, что досталось ему, невыгодно — перед самой дверью… и он думает — холодом веет оттуда, вглядывается, но ничего не разглядеть…

где-то горит электрический фонарь… но на дворе не ночь, хоть и не видно, а он знает — не ночь, только осень, ненастье… жидкая полутьма, подкрашенная не имеющим источника искусственным светом, сиротская полутьма… и зябко, и тяжко, и лень думать — куда везут… лиц товарищей нет, только скученные фигуры… особое звериное чутье подсказало ему, что всякий из них думает, как и он, лишь о том, не раскрошились ли от сырости в кармане стеганой фуфайки несколько кусочков серого сахара… да черствый остаток пайки… да алюминиевая в зазубринах ложка с черным черенком, с пробитой в нем гвоздем дыркой… да остаток тепла, который, скрючившись, надо удержать…

но вот слабее качания… эшелон пошел тише… как всегда перед остановкой, проходит волнение: что-то будет? все тише идет эшелон, и дверь перед ним оказывается открытой… так вот откуда дуло, догадывается он… хмурая темень, сумерки, непогода, в тумане — ненастное серое поле, ненастные согнутые придорожные кусты, и появляется лицо женщины…

женщина смотрит на него…

вагон еще движется… она идет рядом, чуть впереди двери, а глядит назад… горе, горе в этом неестественном повороте головы, в этом неподвижном взгляде, — и он виноват перед ней…

нужно дать ей чего-нибудь… скорее протянуть, да нечего…

разве пайку…

разве несколько слабых серых кусочков…

возьми, возьми, слышит он во сне собственный голос…

протягивает она руку, но вагон пошел быстрее…

тянется ее рука, но достать не может…

все быстрей, все быстрей… женщина спешит, тянет руку, смотрит в его лицо неподвижным взглядом, — и не сдержать отчего-то слез…

не проснувшись еще — лицо мокрое, — он понимает, что это беда заглядывала в дверь теплушки… ему бы откупиться, да он не успел, поезд пошел быстрее… это жена его была, понимает он…

он принимается звать ее по имени… эшелон уходит, она бежит вдоль полотна…

он зовет ее, вглядывается в ненастье… она молодая, беременная, такая, какой была лет двадцать пять назад…

бежит, бежит вдоль полотна и молчит…

не отрывает от него глаз… бежит… молча…

не крикнет, не махнет рукой… молча бежит…

и горько, и жутко, и жаль…

так жаль ее… ее и себя… и слезы — бегут и бегут: по щекам, по скулам, по шее…

И снилось, весело: с Витьком, кажись, ехали в электричке… пойдем, Витек говорит, в тамбур покурим… пойдем, говорит, покурим, там они стоят… пошли покурить — точно…

а Витек смеется… смотри, смеется, попадешь из-за них., смотри, смеется, смотри, смотри… а одна — идет к нему сама… идет и приближается… и руки протягивает…

и нравится ему — невмоготу… родная какая-то, сладкая, руки протягивает, девчонка сладкая да незнакомая… нравится ему… хочется… приближается, и протягивает, и сама обнимает…

обнимает и в глаза смотрит… сладкая… в глаза заглядывает, целует его, за шею ладошкой держит и целует… сладко, сладко, никогда так сладко не бывало… держит сама и целует, а Витек за спиной…

Поделиться с друзьями: