Целомудрие
Шрифт:
— Что там еще? — крикнула Ольховская по направлению к кухне.
Опять вошла свирепая кухарка и опять принесла на таком же блюде точно такую же яичницу.
— Кому еще положить? — громогласно спросила хозяйка, и Гриша покатил по столу свою тарелку.
— Григорий! Держись деликатнее! — приказала мать.
Они не успели оглянуться, как снова появилась кухарка, и снова на сковороде ее дымилась яичница.
Это бесконечное количество яичниц вдруг вскинуло Павлика. Он взглянул на мать, густо покраснел, хотел было сдержаться, но не смог и вдруг начал смеяться. Яичница за яичницей!
— Павлик, что с
Павел сделал сверхъестественное усилие и остановился.
— Я вспомнил, по дороге лаяли собаки, — проговорил он и опустил глаза. Опять на него нападали приступы смеха, но он тискал себе под столом руки и стремился сдержаться. После яичницы подали простоквашу, и затем все встали из-за стола.
— Деревенский стол очень исправляет желудок! — назидательно объяснила Александра Дмитриевна и, вероятно, поверив объяснению Павлика, обратилась к нему с шуточным вопросом: — Так как же, бежали за вами собаки, а?
После закуски она усадила Лину за рояль, а сама пошла хлопотать о чае.
Елизавета Николаевна сидела у окна с Гришей и рассматривала картинки, а Павлик стоял подле кадки с олеандром и смущенно смотрел игравшей Лине в затылок.
Волосы ее были расчесаны в две косы с пробором и крендельками, и узкая белая полоска казалась Павлу такой милой и чистенькой, что хотелось поводить по ней мизинцем. Теперь кадет Гриша был занят с мамой; он объяснял ей атаку под Горным Дубняком. Павлику можно было подойти к Лине поближе и попытаться поговорить.
Но захватывала робость. Так недоступно и священно пахло от девочки духами, так плечи ее белели, так строго и чинно водили пальчики по клавишам, что подойти недоставало мужества. Павел краснел и бледнел и давал себе все презрительные названия, но не отрывались ноги от кадки с олеандром, хотя сердце звало и требовало: «Приблизься, поговори».
«Ну, о чем бы теперь побеседовать с нею? задавал он себе мучительные вопросы. — Можно было подойти к кузине и спросить: «Вы что играете?» Но это было бы слишком просто. Спросить так: «Вы любите играть?» Она бы ответила: «Люблю». «Люблю!» — повторяет Павлик, и по душе его прокатывается сладкий весенний гром. Как поцеловала она его, когда он прочел поэму! Он робок, он застенчив, он не мог на другой день добиться ничего, но если бы он спросил тогда… Ведь поцеловала она — не значит ли это «люблю»…
В его мечтания тихо вступает недоумевающий голос мамы.
— Да сходи же, Павлик, принеси мне из сумочки платок.
— Я схожу! — вспомнив военную галантность, вызывается Гриша.
— Да ты не найдешь, Гришечка, сумочка спрятана в чемодане.
Павлик с досадою и грустью отходит от рояля. А кузина Лина все играет, все играет, звуки все плывут, звенят, ширятся и наполняют очарованием сердце. «Да, вот как играет она хорошо, а ей всего девять, — думает он, — Вот если бы мы женились, она бы постоянно играла мне на рояле, и я бы слушал… Как это хорошо!»
Входит в отведенную им комнату; там две бабы расставляют кровати, а Александра Дмитриевна стоит с куском ветчины в руках, жует и дирижирует сальными пальцами. Увидя Павла, она прячет бутерброд за спину и спрашивает его:
— Ты, Павлик, что?
— Я пришел… достать сумочку, — сконфуженным голосом объясняет Павел и роется в чемодане. «Какая бабушка странная! Втихомолку ест ветчину».
Выходит
с платком, приближается к залу, а звуки все плывут, наполняя сердце трепетом. Но опять не смеет подойти к кузине, как ни бранит себя, как ни заставляет. Слишком уж элегантна она, слишком образованна, и косички такие неприступные — никак не подойти.Кончается музыка, после чая расходятся гости. Павлик робко прощается с кузиночкой и внезапно слышит ее внятный шепот:
— Хоть вы в этом костюме и очень хорошенький, но я в вас ничуточки не влюблена!
Теперь Павлик ворочается на кровати и думает. «Что же это значит, что значит? — тысячу раз спрашивает он себя. — Что хотела она сказать этими словами?» Хотела ли посмеяться над ним или сердилась, что он не подходил к ней и ни о чем не разговаривал, а только сидел в углу и дичился, как бирюк. «Хоть вы в этом костюме и очень хорошенький, но я в вас ничуточки не влюблена!»
Да, вот что сказала она, вот это. Что оно обозначало, что могла означать эта таинственная фраза? Верить ли ей, что она «ничуточки» не любила, или, наоборот, это заключало в себе признание «хитрой кокетки», или же, наконец, была насмешка, столь обычная в ней?
Вздыхает и ворочается в постели Павел и все думает неотвязно, а в это время по нему, по всему его телу кто-то ползает и ходит. Зажигает Павлик свечу, видит — вся простыня и полушки полны сотнями клопов. Они же движутся по стене и по сорочке Павлика, ходят парами и тройками по коленям, и нет сил закричать, от страха и отвращения.
— Мама, мама! — беспомощно бормочет он.
А мама уже давно сидит в темноте, на стуле подле открытого окна.
— Мама, мама, какое безобразие! — говорит Павлик и срывает с себя рубашонку.
Безобразно и оскорбительно; оскорбительно потому, что он только что думал о любви и счастье, а тут же напали на него эти противные гады. Совсем голый, с худыми вздрагивающими плечами, прижимается он беспомощно к матери, а клопы все двигаются по спине, по ребрам и точно оставляют скользкие отвратительные следы.
— Мама, мама, как люди живут!..
А голова так и клонится, так и никнет, а перед глазами точно ситчатый льется серый дождик. Обрывками мысли плавают и тлеют: «Ведь она же любит меня»… «Она же сказала «ничуточки» — значит, любит»… Но, боже мой, как хочется спать, как голова клонится, налитая свинцом, как все предметы никнут…
— Ты вот что. маленький, — говорит ему мама. — Ты ложись-ка вот здесь, на столе, здесь, должно быть, чище… — Стряхнув свой плед; она стелет Павлику на письменном столе, кладет свои, привезенные из дому, подушки.
— Но как же ты, как же ты? — со слипающимися глазами лепечет Павел. — Ты же совсем не заснешь, ты не будешь спать.
— Нет, нет, я засну тоже, ты не беспокойся, отвечает мама и все устраивает постель. — Нет, я тоже буду спать, только на стуле…
— Да нет же, ты не заснешь, я без тебя не буду! — бормочет сонный Павлик, а сам клонится к письменному столу, ежится и жмется, голова все никнет, все тяжелее, точно колокол медный стала голова.
— Я ни за что не засну без тебя! — а сам уже лезет в кресло и укладывается на столе и, вздохнув, тотчас же засыпает, и в голове еще стоит: «Я же в вас не влюблена ничуточки», — ах, все равно, все равно, только бы спать, спать, спать…