Целомудрие
Шрифт:
— Да, да, я, конечно, с тобою… — смущенно отвечала мама.
И видел Павел и чувствовал, что не бывать этому, — и по самой простой причине: что не было у них денег на житье. Ведь разве тогда, коли бы деньги были, начинался бы разговор о жизни Павлика у чужих?
— Я, во всяком случае, поживу с тобою в городе, мой маленький, — пообещала Елизавета Николаевна и тихо отошла в сторону.
Там она, подойдя к окну, негромко вздыхала, затем начала кашлять, держась за грудь, — и вспомнил Павлик, что здесь таилась вторая причина, что нельзя было жить в городе маме: доктора
Кашляла она часто, и глаза у нее в такое время были беспомощные и испуганные, особенно если подле оказывался Павлик. Дна раза со времени их приезда в деревню к ним заглядывал местный доктор. Он внимательно и подолгу выслушивал маму и прописывал как обязательное «деревенский покой и кумыс».
— Даже холод зимний вам будет здесь не во вред, а к вашему здравию, — рассказывал он.
— И на Рождество непременно привезу тебя в город, — сказала еще в день получения письма мама. — Сестра Фима предобрая, дядя Петр Алексеевич тоже, только слушайся его.
В первый день после решения не стало очень смутно на сердце Павлика.
Что ж, ехать, так поеду, сказал он. Еще было до отъезда дне недели, и близость разлуки не теснила души. Но клонился лень к вечеру, темнело в саду и роще, и темнело на сердце Павла. Все угрюмее он становился, не прикоснулся к вечернему чаю.
— Что ты, маленький мой, ты тоскуешь? — спросила мать тревожно.
И, собрав все силы, чтобы быть спокойным, ответил Павел:
— Нет, я совсем не тоскую, мама, тебе кажется это.
Среди ночи он проснулся оттого, что теснило в груди. Словно комок лежал на сердце, и в горле давило. Стучало в ушах, как после приема хины, и потом долго звенело комариное «пи-и-и»… Глотать хотелось Павлику, но чем более пытался он делать это, тем все ощутимее становился комок посреди горла. Точно громадный камень накатывался на грудь и давил… Павел пытался его спихнуть, и на несколько мгновений ком удалялся, но стоило лишь только забыться, как опять накатывался он извне, соединенный с тошнотой, и нестерпимое уныние веяло по душе вместе с писком комариным «пи-и-и»…
«Мама, мама!» — хотелось крикнуть ему. Но жалко было беспокоить маму. Она так долго возилась с вечера, все кашляла и вздыхала и переворачивала пол головою подушки. Наконец-то она уснула… Как же было ее разбудить?
И терпел Павлик, и начал молиться. Ведь молилась же мама, отчего же не прочесть молитвы и ему.
— Господи, господи, — говорил он и крестился, — Пошли мамочке моей много денег. Чтобы жить мне с нею вечно, пошли мне, чтобы никогда не жить мне у чужих людей. Денег нам много нужно, господи! На докторов для мамы нужно, чтобы не кашляла она, и на квартиру нам в городе, всего лишь две комнатки, господи, помоги!
Но молчало суровое лицо иконы. Пламень лампадки овеивал черное бесстрастное лицо. И не двигались твердо поджатые узкие священные губы, и не расправлялась холодно-горькая черта на лбу меж бровей. А ведь так легко было помочь для того, кто назывался всемогущим: ведь стоило только вон тем камешкам на столе сказать: будьте рублями! и Павлик выстроил бы больной маме в
городе золотой дом. Ведь бывало же этакое, священные книги уверяли: раз даже вода вдруг сделалась вином. И все пили и веселились; а Павлику деньги нужны не на веселье: его мама кашляет, хватаясь за сердце, — разве бог эту разницу не видит?И подходит Павлик тихонечко к иконе и становится перед ней на колени и протягивает вверх четыре камешка и шепчет и молит;
— Сделай же, господи, — ведь я для мамы прошу!
Ждет и смотрит: нет, камни как камни. Не хочет бог показать свою силу, не хочет помочь Пав. тиковой маме; не слышит он или спит? И решает Павлик, что бог — старый и далекий. А может быть, и скупой он? Или надоели ему люди? Что?
Устал молиться, устал спрашивать Павел и заснул. Придется, видно, хлопотать самому.
Один из последних дней занятий в деревенской школе остался в памяти Павлика.
Сначала все шло обычно. Преподавала Ксения Григорьевна. Павел лениво слушал объяснения и посматривал, по обыкновению, в окно. Из окна видны каретники дома дяди Евгения, и Павлик смотрел, как чистил на пороге конюшни дядиного коня кучер Фрол. «Числительные бывают количественные и порядковые», — рассеянно слушал Павел; затем он увидел, как три девчонки, горничные дяди Евгения, прибежали к Фролу и, размахивая руками, потащили его к дому. Во дворе сделалось шумно еще шумнее оттого, что в школе наступила «большая перемена» и все дети высыпали на двор.
— И стекла разбиты, и дверь взломана! — кричали во дворе бабы.
Учительница подошла к ним, за нею приблизился Павлик.
— Что случилось? — спросила Ксения Григорьевна.
Перепуганные бабы стали объяснять торопливо, что в барском доме обнаружилась покража: было разбито стекло в двери на террасу, и в буфете было украдено серебро.
— А где же Евгений Павлович? — тревожно спрашивала учительница, — Он же был дома?
Подбежавшие горничные объяснили, что Евгений Павлович уехал кататься с жилицей, что за ним послали нарочного, что серебра украли «страсти» и нечем обедать накрывать.
На суматоху вышел из дома и учитель Петр Евграфович. Он казался взволнованным, расспросил, в чем дело, и сейчас же, захватив в свидетели Фрола, повел его исследовать место покражи.
— Разве ты не на охоте? — спросила Ксения Григорьевна мужа.
Петр Евграфович отвечал, что вернулся с полдороги, так как обрезал нечаянно руку, и стал торопить Фрола «осмотреть горячий след».
Среди этих разговоров во дворе задребезжали дрожки, и показался дядя Евгений с Антониной Эрастовной.
За ними скакал на взмыленной лошади верховой.
Учитель, завидев помещика, поспешил к экипажу и, горячо размахивая руками, стал рассказывать ему. Подошла и Ксения Григорьевна и с нею Павлик. Петр Евграфович говорил, что надо дать знать уряднику, следовало бы оцепить облавой и парк, а Павлик стоял подле и думал: «Зачем он так суетится, когда дядя Евгений спокоен и тих?»
В самом деле дядя Евгений нисколько не волновался. Он и вообще был всегда весел и ровен, а здесь и совсем не сердился.