Американец
Шрифт:
— Да, конечно, здесь гораздо интересней, — согласился Ньюмен. — Но не слишком ли это дорогое удовольствие для бедной девушки?
— Да, разумеется, я поступаю дурно, в этом нет сомнений, — проговорила мадемуазель Ноэми. — Но чем зарабатывать себе на хлеб, как некоторые девушки, надрываясь над шитьем в четырех стенах, в темных каморках, я лучше брошусь в Сену.
— Ну зачем такие крайности? — заметил Ньюмен. — Ваш отец рассказывал вам о моем предложении?
— О вашем предложении?
— Он хочет, чтобы вы вышли замуж, и я обещал ему предоставить вам возможность заработать себе на dot. [49]
— Он сказал мне об этом, и, как вы сами видите, я этим уже распорядилась. Но почему вас так беспокоит мое замужество?
— Меня беспокоит ваш отец. Я сдержу свое обещание. Сделайте то, что сможете, и я куплю все, что вы напишете.
Минуту-другую мадемуазель Ноэми стояла, задумавшись и глядя в пол. Потом подняла глаза на Ньюмена.
49
Приданое (франц.).
— Какого мужа можно получить за двенадцать тысяч франков? — спросила она.
— Ваш отец говорит, у него на примете есть очень хороший молодой человек.
— Из бакалейщиков, мясников, жалких m^aitres de cof'es. [50] Нет уж! Я или вообще не выйду замуж, или сделаю блестящую партию.
— Вряд ли стоит быть слишком привередливой, — сказал Ньюмен. — Больше ничего посоветовать не могу.
— Напрасно я вам все это выложила! — воскликнула мадемуазель Ноэми. — Какая польза об этом говорить! Просто само собой вырвалось.
50
Владельцы кафе (франц.).
—
— Да никакой, заболталась, вот и все.
Ньюмен внимательно посмотрел на нее.
— Что ж, может быть, картины вы пишете плохие, но все равно для меня вы слишком умны. Я вас не понимаю. До свидания, — и он протянул ей руку.
Но она не протянула ему свою, не стала прощаться. Она отвернулась и боком села на диванчик, опустив голову на руку, сжимавшую барьер, который ограждал картины. Ньюмен еще некоторое время смотрел на нее, потом повернулся и пошел прочь. Он понял ее куда лучше, чем в том признался. Вся эта сцена была прекрасной иллюстрацией к словам ее отца, назвавшего дочь откровенной кокеткой.
Глава пятая
Когда Ньюмен рассказал миссис Тристрам о своей безуспешной попытке нанести визит мадам де Сентре, она стала убеждать его не расстраиваться, а осуществить летом свой план «повидать Европу», чтобы осенью вернуться в Париж и спокойно обосноваться на зиму.
— Мадам де Сентре никуда не денется, — успокаивала его миссис Тристрам. — Она не из тех женщин, кто готов выходить замуж хоть каждый день.
Ньюмен воздержался от заверений, что непременно возвратится в Париж, он даже обмолвился насчет Рима и Нила и не проявил какой-то особой заинтересованности в вопросе о том, останется ли мадам де Сентре вдовой и впредь. Такая сдержанность совсем не вязалась с его всегдашней откровенностью, и, возможно, ее следует рассматривать как проявление у нашего героя начальной стадии той болезни, которую обычно именуют «таинственным влечением». Дело в том, что в душу Ньюмена глубоко запал взгляд глаз, таких сияющих и в то же время таких кротких, и он не желал бы мириться с мыслью, что никогда больше в эти глаза не заглянет. Он поделился с миссис Тристрам многими другими соображениями, более или менее значительными — судите, как хотите, — но о вышеуказанном обстоятельстве предпочел промолчать. Ньюмен сердечно распрощался с месье Ниошем, заверив его, что сама Мадонна в голубом плаще могла бы присутствовать при его свидании с мадемуазель Ноэми — за себя, во всяком случае, он ручается, — и оставил старика любовно поглаживающим нагрудный карман в приступе радости, которую не смогла бы омрачить даже жесточайшая неудача, сам же снова отправился путешествовать со своим обычным видом фланирующего бездельника, но, как всегда, сосредоточенный и целеустремленный. Казалось, не было человека, который проявлял бы меньше торопливости, но при этом не было и человека, который за столь короткое время успевал бы достичь большего. Ньюмен обладал неким практическим инстинктом, прекрасно помогавшим ему в трудном ремесле туриста. По наитию находил дорогу в незнакомых городах, а если считал нужным обратить на что-то свое благосклонное внимание, увиденное откладывалось в его памяти навсегда, из разговоров же с иностранцами, в языке которых он вроде бы не понимал ни слова, извлекал исчерпывающие сведения о том, что хотел узнать. Его интерес к фактам был неистощим, и хотя многое из того, что он записывал, обычному сентиментальному путешественнику представилось бы удручающе сухим и бесцветным, внимательное рассмотрение заметок Ньюмена позволило бы заключить, что и его воображение можно поразить. В прелестном городе Брюсселе — это была его первая остановка после отъезда из Парижа — он задавал бесконечные вопросы о конке и испытывал большое удовольствие при встрече в Европе со столь знакомым ему символом американской цивилизации, но при этом на него произвела огромное впечатление и прекрасная готическая ратуша, и он стал прикидывать, нельзя ли возвести что-либо подобное в Сан-Франциско. Он с полчаса простоял на запруженной народом площади перед величественным зданием, подвергаясь риску попасть под колеса и слушая бормотание беззубого чичероне, который на ломаном английском излагал трогательную историю графов Эгмонта и Хорна, [51] и по причине, известной ему одному, записал имена двух упомянутых джентльменов на обратной стороне старого письма.
51
Граф Эгмонт Ламораль (1522–1588) — правитель Фландрии. Он и граф Хорн Филипп де Монморанси подвергались гонениям испанского двора за приверженность принцу Оранскому. Оба были казнены. Смерть встретили героически.
Поначалу, уезжая из Парижа, Ньюмен ни к чему не испытывал особого любопытства; казалось, «спокойные» развлечения на Елисейских полях и в театрах — это все, что ему нужно, и хотя, как он сказал Тристраму, он стремился увидеть то, что загадочно именовал «наилучшим», вовсе не помышлял о путешествии по всей Европе и не подвергал сомнению достоинства того, что было доступно ему в Париже. Он считал, что Европа создана для него, а не он для Европы. Утверждая, что хочет усовершенствовать свой ум, он, вероятно, испытал бы замешательство, даже стыд — быть может, напрасный, — доведись ему в эту минуту застать себя врасплох, мысленно взглянуть самому себе в глаза. Ни в вопросах самосовершенствования, ни в других подобных вопросах Ньюмену не было свойственно чувство высокой требовательности к себе; главное его убеждение состояло в том, что человек должен жить легко и уметь брать от жизни все. Мир представлялся ему огромным базаром, где можно бродить не торопясь, покупая красивые вещи; но он отнюдь не считал себя обязанным покупать, как не признавал за собой никаких обязательств перед обществом. Он терпеть не мог предаваться неприятным мыслям, находя такое занятие чем-то недостойным, мысль же, что нужно подгонять себя под какой-то стандарт, была и неприятной, и, пожалуй, унизительной. Для него существовал лишь один идеал — стремление к процветанию, позволяющему не только брать, но и давать. Позволяющему без особых хлопот умножать свое состояние — без неуклюжей робости, с одной стороны, но и без крикливого рвения — с другой. Умножать до тех пор, пока не пресытишься тем, что Ньюмен называл «приятным деловым опытом», — вот наиболее исчерпывающее определение его жизненной программы. Ньюмен не любил приезжать заранее к поезду, но никогда не опаздывал, точно так же и пресловутую «погоню за культурой» он считал пустой тратой времени сродни ожиданию на вокзале — занятию, подобающему женщинам, иностранцам и прочим неделовым особам. Однако, несмотря на все вышеизложенное, вступив на туристическую тропу, Ньюмен наслаждался своим путешествием так, как может наслаждаться только рьяный dilettante. [52] В конце концов, теории теориями, главное — душевный настрой. Наш герой был умен и ничего не мог с этим поделать. Не спеша, не строя никаких планов, но посмотрев все, что стоило посмотреть, он объехал Бельгию, Голландию, побывал на Рейне, в Швейцарии и Северной Италии. Для гидов и valets de place [53] он являл собой настоящую находку. Он всегда был у них на примете, потому что имел обыкновение проводить много времени в вестибюлях и на террасах гостиниц, мало пользуясь возможностями предаваться соблазнительному уединению, хотя в Европе такие возможности в изобилии предлагаются путешественникам с толстым кошельком. Когда его приглашали совершить экскурсию, посмотреть церковь, картинную галерею или какие-нибудь развалины, Ньюмен, молча осмотрев приглашающего с ног до головы, первым делом садился за столик и заказывал что-нибудь выпить. Во время этой процедуры чичероне обычно удалялся на почтительное расстояние, а иначе вполне могло статься, что Ньюмен предложил бы и ему присесть рядом, выпить стаканчик и честно сказать, точно ли церковь или галерея, о которых идет речь, стоят того, чтобы из-за них беспокоиться. Наконец Ньюмен распрямлял свои длинные ноги, вставал, кивком подзывал торговца достопримечательностями, смотрел на часы и спрашивал: «Ну так что это?», «А ехать далеко?» — и, каков бы ни был ответ, никогда не отказывался от предложения, хотя сначала могло показаться, что он колеблется. Он садился в открытый экипаж, предлагал своему проводнику сесть рядом, чтобы отвечать на вопросы, приказывал кучеру ехать как можно быстрее (Ньюмен не выносил медленной езды) и отправлялся — чаще всего через пыльные пригороды — к цели путешествия. Если эта цель его разочаровывала, если церковь оказывалась убогой, а руины представляли собой кучу щебня, Ньюмен никогда не возмущался и не бранил своего соблазнителя, а, одинаково бесстрастно взирая как на прославленные, так и на малозначительные памятники, просил проводника сообщить положенное, выслушивал рассказ, не пропуская ни одного слова, осведомлялся, нет ли поблизости еще каких-нибудь достопримечательностей, и уезжал на той же резвой скорости. Боюсь, наш герой не слишком ясно представлял себе разницу между хорошей и плохой архитектурой и, пожалуй, не раз с прискорбной доверчивостью созерцал весьма посредственные образцы. На церкви, не отличающиеся красотой, он тратил не меньше времени, чем на шедевры, да и вся его поездка по Европе была сплошной приятной тратой времени. Кстати, у людей, не блещущих воображением, оно подчас проявляется с необычайной силой, и Ньюмен, случалось, бродя без провожатых по незнакомому городу, вдруг застывал,
охваченный странной внутренней дрожью перед какой-нибудь одинокой церковью с покосившимся шпилем или перед топорным изображением законника, который в неведомом далеком прошлом отправлял здесь свои обязанности. Нашего героя не обуревало волнение, он не задавался вопросами, он испытывал глубокую тихую отрешенность.52
Любитель (франц.).
53
Здесь: смотритель в зале (франц.).
В Голландии Ньюмен случайно встретил молодого американца, и на какое-то время у них сложилось своего рода товарищество — оба решили путешествовать вместе. Они оказались людьми совершенно разной складки, но каждый по-своему был славным малым, и, во всяком случае, в течение нескольких недель им доставляло удовольствие вместе переживать все дорожные перипетии. Новый приятель Ньюмена, носивший фамилию Бэбкок, был невысокий, худой, аккуратно одетый молодой священник-униат [54] с удивительно доброй физиономией. Уроженец Дорчестера, штат Массачусетс, он ведал душами небольшой паствы в городке близ столицы Новой Англии. [55] Страдая несварением желудка, он питался хлебом из муки грубого помола и кукурузной кашей и так зависел от этой диеты, что, высадившись на континенте и не обнаружив подобных деликатесов в меню table d’hote, [56] решил, что его путешествие под угрозой. Но в Париже, обратившись в заведение, именующее себя «Американским агентством», где в числе прочего можно было приобрести иллюстрированные нью-йоркские газеты, он обзавелся мешком кукурузной муки и повсюду возил этот мешок с собой, проявляя завидное спокойствие и твердость, когда в каждой следующей гостинице, где они останавливались, оказывался в довольно-таки щекотливом положении, настаивая на том, чтобы ему варили мамалыгу, да еще в неурочные часы. В свое время Ньюмену пришлось побывать по делам в родном городе мистера Бэбкока, где он провел целое утро, и по причинам, слишком неясным, чтобы о них распространяться, воспоминания об этом визите всегда настраивали его на шутливый лад. Поэтому шутки ради — правда, лишенная должных пояснений, шутка эта вряд ли покажется остроумной — он, обращаясь к своему компаньону, часто называл его «Дорчестер». Очень скоро спутники сблизились; хотя в родной Америке эти крайне несхожие характеры вряд ли нашли бы точки соприкосновения. Оба и впрямь были настолько не похожи друг на друга, насколько это возможно. Ньюмен, никогда не обращавший на такие тонкости внимания, относился к их содружеству совершенно спокойно, тогда как Бэбкок имел обыкновение предаваться раздумьям на эту тему, часто он даже пораньше удалялся в свою комнату, единственно затем, чтобы добросовестно и беспристрастно поразмыслить о себе и о своем попутчике. Он не был убежден, что ему пристало коротко сходиться с нашим героем, чьи взгляды на жизнь так мало отвечали его собственным. Ньюмен был славным щедрым малым, иногда мистер Бэбкок даже говорил себе, что его попутчик — человек благородный и не любить его, разумеется, просто невозможно. Но не следовало ли попробовать повлиять на него, попытаться пробудить его нравственные силы, обострить чувство долга? Ньюмену все нравилось, он все принимал, от всего получал удовольствие, ничем не гнушался и никогда не впадал в высокомерный тон. Молодой священник обвинял Ньюмена в грехе, который считал чрезвычайно серьезным и которого всеми силами старался избегать сам, — в грехе, который назвал бы «нравственной слепотой». Самому мистеру Бэбкоку очень нравились картины и церкви, он возил с собой в чемодане труды миссис Джеймсон, [57] получал наслаждение от эстетического анализа, и все, что видел, оказывало на него своеобразное воздействие. При всем том в глубине души он питал тайную ненависть к Европе и ощущал мучительную потребность выразить протест против интеллектуальной всеядности Ньюмена. Боюсь, моральное malaise [58] мистера Бэбкока коренилось очень глубоко, и все мои попытки дать ему определение останутся тщетны. Он с недоверием относился к европейскому темпераменту и страдал от европейского климата, его возмущал час обеда, установленный обитателями Европы, европейская жизнь представлялась ему беспринципной и аморальной. Но при этом он обладал тонким чувством красоты, а поскольку красота часто оказывалась теснейшим образом связанной со всеми вышеуказанными огорчительными моментами и поскольку молодой священник прежде всего стремился быть справедливым и беспристрастным, а также, что немаловажно, был крайне предан «культуре», он никак не мог заставить себя сделать вывод, что Европа совсем уж дурна, но находил, что дурного в ней предостаточно, и его расхождения с Ньюменом объяснялись прискорбно малой способностью нашего непросвещенного эпикурейца распознавать дурное. По сути дела, сам Бэбкок разбирался в дурных проявлениях жизни не лучше грудного младенца. Острее всего он ощутил дыхание зла, когда сделал открытие, что у одного из его соучеников по колледжу, изучавшего архитектуру в Париже, завязался роман с молодой женщиной, которая отнюдь не рассчитывала на законный брак. Бэбкок рассказал эту историю Ньюмену, и наш герой наградил молодую даму весьма нелестным эпитетом. На следующий день Бэбкок спросил, уверен ли Ньюмен, что он подобрал правильные слова для характеристики возлюбленной молодого архитектора? Ньюмен выпучил на него глаза и рассмеялся.
54
Униаты — лица, придерживающиеся греко-католического вероисповедания.
55
Имеется в виду Бостон.
56
Общий обеденный стол в ресторанах, пансионатах и гостиницах (франц.).
57
Джеймсон Энн Броунел Мерфи (1794–1860), английская писательница и искусствовед.
58
Нездоровье (франц.).
— Да для таких случаев запас слов очень богат, — ответил он. — Выбирайте любые.
— Я вот что хочу сказать, — продолжал Бэбкок, — а что, если взглянуть на нее в ином свете? Вы не думаете, что на самом деле она рассчитывала на законный брак?
— Почем знать, — сказал Ньюмен. — Очень может быть. Я не сомневаюсь, что она превосходная женщина, — и он опять рассмеялся.
— Я не совсем это имел в виду, — пояснил Бэбкок. — Боюсь, что, говоря об этом вчера, я мог забыть… не принять во внимание… Впрочем, пожалуй, я напишу самому Персивалю.
Бэбкок написал Персивалю (который ответил ему в весьма резком тоне) и стал размышлять над тем, что со стороны Ньюмена было, пожалуй, необоснованно и опрометчиво называть эту молодую парижанку «превосходной женщиной». Категоричность суждений попутчика часто приводила Бэбкока в замешательство и сбивала с толку. Ньюмен имел обыкновение клеймить людей без права на обжалование приговора или провозглашать кого-нибудь отменнейшим малым, несмотря на наличие симптомов, говорящих об обратном. Все это казалось Бэбкоку недостойным человека с развитым чувством совести. При всем том Ньюмен нравился бедняге Бэбкоку, и он говорил себе, что, хотя тот временами раздражает и ошеломляет, это еще не причина отказываться от его общества. Гёте рекомендовал принимать человеческую натуру в самых разных ее проявлениях, а мистер Бэбкок истово почитал Гёте. Когда у спутников выдавались какие-нибудь полчаса для беседы, Бэбкок не упускал случая привить Ньюмену хоть гран собственной суровой сути — однако натура нашего друга противилась любому воздействию и никаким прививкам не поддавалась. Строгие принципы держались у него в голове не дольше, чем вода в сите. Он высоко ставил принципы и утверждал, что Бэбкок, у которого их так много, не чета другим. Он соглашался со всем, что втолковывал ему требовательный компаньон, откладывая все это куда-то на потом, в надежное, как ему казалось, место, однако милейший Бэбкок так и не заметил, чтобы Ньюмен в повседневной жизни хоть раз воспользовался его дарами.
Вместе они проехали всю Германию, а оттуда направились в Швейцарию, где недели три-четыре бродили по узким ущельям в горах и нежились на голубых озерах. Потом перешли через Симплон и направились в Венецию. Мистер Бэбкок впал в некоторую мрачность и даже стал несколько раздражителен; казалось, он пребывает в дурном расположении духа, рассеян, поглощен своими мыслями; намерения его постоянно менялись, то он собирался сделать одно, то тут же принимался за другое. А Ньюмен вел себя, как обычно, заводил знакомства, с удовольствием посещал картинные галереи и соборы, проводил долгие часы на площади Святого Марка, накупал плохие картины и две недели от души наслаждался Венецией. Как-то вечером, возвращаясь в гостиницу, он обнаружил, что Бэбкок ждет его в садике перед входом. Молодой священник с мрачным видом подошел к Ньюмену, протянул ему руку и торжественно объявил, что, к сожалению, им необходимо расстаться. Ньюмен удивился, выразил свое огорчение и поинтересовался, чем вызвана эта необходимость.
— Помилуйте, вы мне нисколько не наскучили, — сказал он.
— Не наскучил? — воскликнул Бэбкок, устремив на Ньюмена взгляд ясных серых глаз.
— Да с чего бы? Такой славный малый, как вы! И вообще я ни от кого не устаю.
— Но мы не понимаем друг друга, — возразил молодой священник.
— Я вас не понимаю? — удивился Ньюмен. — Да что вы! Мне казалось — напротив. Но если даже и нет, что тут такого?
— Это я не понимаю вас, — пояснил Бэбкок.