Заря
Шрифт:
Кисточкой, тщательно закругляя каждую цифру, вырисовал Саватеев первые результаты. Не хотелось все-таки портить неряшливой записью художественную работу сельского живописца Павла Гнедых.
Затейливо вились по низу доски тучные колосья. Радовала глаз выведенная сверху суриком надпись — «Самоотверженный труд — залог урожая». А по бокам изобразил Гнедых колхозника и колхозницу. Особенно удалась колхозница: в алой косынке и в пышном сарафане, каких на селе никто не носил. Но лицом женщина сильно напоминала дочь кузнеца Балахонова, Настю. Конечно, многие сходство сразу заметили, но
Вывел счетовод первую запись, полюбовался минутку, а затем вынес и повесил доску на видном месте, перед крыльцом правления.
И очень удивился, услышав такой возглас:
— Эх, испортил ты, Саватеев, всю композицию!
Такие слова горестно произнес сам художник, он же учетчик в бригаде Коренковой, Павел Гнедых.
Саватеев было смутился. Еще раз взглянул на доску. Нет, красиво написано. Тогда обиделся.
— Не нравится — рисуй сам.
— Как же! Интересно мне рисовать такие убогие цифры.
— А-а… — счетовод понял. — Ничего, товарищ Гнедых, не поделаешь, сами виноваты. Хуже всех ваша бригада оказалась!
Очевидно, по той же причине это яркое, сразу бросающееся в глаза произведение в тот вечер успехом у народа не пользовалось. Не задерживались колхозники подолгу у доски. Взглянет человек мельком и пройдет.
Только председатель колхоза Федор Бубенцов простоял перед крыльцом правления битых пять минут. Смотрел на доску исподлобья, хмуро, что-то обдумывая. Пробормотал угрожающе:
— Ничего. С такими радетелями у меня разговор будет короткий. Их только распусти!
И приказал Саватееву через два часа собрать в правлении колхоза для короткого разговора всех колхозников, не вышедших в первый день на работу.
— А эту красоту пока убери. Придет время — повесим.
Потом Бубенцов направился на склад, где Торопчин, завхоз Кочетков и кладовщик принимали только что доставленную с элеватора семенную ссуду. Посмотрел на зерно, попробовал его на руку.
— Вот, Федор Васильевич, как у нас делается. Сей, не хочу! — весело сказал Бубенцову Торопчин.
— Хорошо делается, да не у нас, — возразил Бубенцов. — Там Саватеев цифры надумал вывесить. Прямо курам на смех! Только Брежнев к плану подтянулся, а другие бригады… Э-эх, люди!
— А кто виноват?.. Ведь это наша обязанность народ подтянуть. Много еще, Федор, мы с тобой сил положим, пока каждый человек поймет свою ответственность. Да, забыл сказать Самсоновой, чтобы агитаторов собрала. Хорошую литературу райком прислал.
— Брось, Иван Григорьевич, — хмуро возразил Бубенцов. — Тут не литература нужна хорошая, а совсем другой предмет. Потверже! Обожди, я вот сам займусь… агитацией.
Почти совсем стемнело, когда Бубенцов направился в правление для «короткого разговора».
Угасающая заря словно заревом охватывала дома и конюшни, откуда все еще доносились людские голоса, конский топот и фырканье. Снизу от речной поймы тянуло холодком и сыростью.
Федор Васильевич за весь день не успел даже перекусить. Да и некому было приготовить. Жену, несмотря на то, что Маша ходила «тяжелая», он направил «кухарить» в бригаду. Приказал
строго:— Первой выходи! Чтобы бабы языком не трепали.
Но сейчас, когда к концу подходил трудный день, Бубенцов почувствовал, что голоден. От этого злился еще больше. Шел посередине улицы, поскрипывая протезом, сердито поглядывая на светящиеся изнутри оконца домов, бормоча грозные и веские слова, обращенные к невидимым пока собеседникам.
Поднявшись на просторное крыльцо правления, он на секунду задержался, поправил фуражку и рывком распахнул дверь.
Хотелось появиться «грозой».
Однако ожидаемого эффекта не получилось.
В правлении Бубенцова поджидала только одна молодая, но рано поблекшая женщина, Василиса Токарева — вдова погибшего на фронте приятеля Федора Васильевича.
Токарева держала на руках худенького двухлетнего ребенка. Два погодка постарше катали по полу пустую чернильницу. Увидав Бубенцова, перестали, испуганно шмыгнули к материнскому подолу.
Тускло и копотно горела небольшая керосиновая лампа.
— А где же все? — спросил Федор Васильевич, изумленно оглядывая пустое помещение. Он даже за печку заглянул без всякой надобности.
— Не знаю я ничего, — сказала оробевшая Токарева.
— Хорошенькое дело! И зачем сюда вас, таких, вызвали, не знаешь?
Женщина ответила не сразу. Потупилась. Потом решительно вскинула голову и зачастила, видимо, заранее обдуманные слова:
— А куда я этих дену? Не щенята ведь. Бабка с печи не слазит, отощала. А чем кормить? Спасибо, дали полпуда жита да отрубей, никак, пуд. Ну, протянулись. Теперь картошки на семена не осталось, а садить надо или нет?
— Погоди, погоди, — остановил Бубенцов быстрый монотонный говорок Токаревой. — А почему детей не ведешь в детский сад? Там кормят.
— Знаю. Эти два ходят, — уже значительно медленнее заговорила Токарева. — А Константина не берут. Слаб, видишь ли. А чем я его поправлю?.. Федор Васильевич, хоть бы ты обнадежил. Что насчет продовольственной ссуды слышно? Говорят, в районе отказали.
— Кто говорит? — строго спросил Бубенцов.
— Бабы говорят.
— Ну, не попади на меня такие бабы! Это, Василиса, слова умышленные. Поняла? — Федор Васильевич все время переводил взгляд с Токаревой на ее детей. И невольно припомнил свои детские годы. Тоже ведь нелегко приходилось. А каково матери?.. Вот она — старуха в тридцать лет.
Злость пропала, уступив место щемящей жалости.
— Больше месяца помощи ждем. А ведь кушать-то надо. Бабку либо накормить, либо похоронить, — Токарева говорила рассудительно, не жалуясь. — И откуда такая напасть взялась?..
— Ничего. Жива будет твоя бабка. Старухи — они, так сказать, живучие. Детей береги. Ты вот что… — Бубенцов оглянулся на дверь, как бы опасаясь, что кто-нибудь его услышит. — Иди сейчас к завхозу, на складе он: пусть выдаст тебе отруби, и горох, что ли, который мне выписан. А картошку на семена тебе колхоз даст. Завтра же прикажу список составить… Переживем, Василиса, все. Вот вспомянешь мое слово.
У Токаревой от радости и благодарности сразу помолодело лицо. «Вот бы Николай мой услышал!» Она заплакала.