Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На тахту летели платья, юбки, блузки, чулки – с чулками нужно быть осторожнее, я знал это: о да, чулки были дорогими, и мамочке каждый день приходилось их штопать. Но я успевал перехватить пару и повязать на голову, как чалму, или накинуть петлю на шею, будто собирался повеситься: чтобы не быть ревой-коровой, я превращался в негодника, плохого мальчика, я нарочно хотел разозлить мамочку. Мы боролись за чулки, она кричала, что я оставлю зацепки, тянула на себя, а мне того и надо было – чтобы она жалела, что наорала на меня, ругала себя, а еще лучше, чтобы осталась мириться на мизинчиках, но она никогда не оставалась. Лишь раз в месяц – тогда она сворачивалась клубочком на тахте, вытесняя меня на одеяло, постеленное на полу, и приподнималась, только чтобы отхлебнуть темного пива – говорила, оно помогает при болях в животе. Ее круглое лицо вытягивалось, корчилось от спазмов,

но я был бесстыдно счастлив – в такие ночи ее нельзя было трогать, зато она никуда не уходила.

В другие ночи мамочка слюнявила черный карандаш и прижимала его кончик прямо к центру глазного яблока. Зрачок начинал расти-растекаться, белок с тонкими красными прожилками наливался черным, как будто кто-то заштриховывал его угольком. Губы затвердевали панцирем под слоем помады. Чулки стягивали ее ноги так, что они становились похожи на тонкие палочки, и она прыгала на них по комнате, забавно наклоняя голову к плечу. Коготки прорывались сквозь капрон – вот почему ей приходилось каждый день зашивать чулки. На руках набухали мелкие бугорки, похожие на мурашки, через них пробивались твердые стержни, дырявили кожу и вырастали в длинные черные перья, которые отливали ультрамарином в свете люстры. Мамочка никогда не оставалась. Мамочка взбиралась на подоконник, расправляла крылья, и ночь поглощала ее – мне казалось, навсегда. Но наутро, когда я открывал глаза, в нашем гнездышке уже лежало принесенное ею сокровище: пачка золотистых рожков – из них получались здоровские овечки, которых я выкладывал на тарелке, – или консервные банки с тушенкой, отлитые из чистого серебра, – тогда овечки обрастали клоками коричневой шерсти, – а однажды мамочка притащила вкуснющие сухари, обсыпанные колючей алмазной крошкой.

Я пытался не уснуть, чтобы не пропустить, когда мамочка возвращается с драгоценностями, – так дети сторожат зубную мышку, спрятав под подушкой молочный резец, – а мамочка пыталась не уснуть, чтобы дождаться моего пробуждения, но у нас никогда не выходило продержаться. Я просыпался – она уже спала рядом: дырявые чулки, перекрученная на бедрах юбка, тушь размазалась, в морщинки забился тональный крем. Пропитанная чужим потом, табаком, семенем – я прижимался к ней и вдыхал запахи других мужчин, пробиваясь сквозь них к ее собственному, солено-карамельному. Наутро мы снова были вместе, но ночь… Ночь нельзя было промотать, нет – каждую ночь на стенах крутили одну и ту же пленку: вооруженные копьями войска угрожающе качались, пронзая виноградные листья на обоях, их темные силуэты гнулись под ветром, а сталь скрежетала по стеклу. Я накрывал голову подушкой и хныкал, думая о мамочке, которая в одиночку сражалась с армией за окном. «Рева-корова, рева-корова!» – обзывал я самого себя шепотом и больно щипал за руки. Так странно – наутро я уже спокойненько варил макароны, подставив табуретку к плите. Над конфорками была натянута веревка, где баба Нюра раньше сушила свои рейтузы, до того как они плюхнулись в кастрюлю с манной кашей. Не сами, конечно: мамочка их утопила, когда баба Нюра пригрозила ей соцопекой. Баба Нюра сдавала одну комнату нам, во второй держала Витю, а сама спала на раскладушке в кухне под включенный телевизор. Витя приходился ей то ли племянником, то ли внуком. Баба Нюра катала его на инвалидной коляске и кормила с ложечки. Из-под его штанин торчали безволосые синюшные ноги, словно у магазинных кур, костлявые, но так, как если бы кости сначала рассыпали, а потом небрежно собрали. На коленях покоились маленькие ручки – Вите было за тридцать, но руки у него оставались детскими и выглядели резиновыми, точно кукольные. Баба Нюра брала его руку, словно собиралась гадать, и начинала водить пальцем по его ладони.

– Сорока-ворона кашу варила, деток кормила, – она начинала загибать его мягкие, словно бескостные, пальцы. – Этому дала, этому дала, этому дала, этому дала, а этому, – она хваталась за большой, – не дала!

– Не, эта всем даст, – ржал Витя, за что получал подзатыльник.

Разминка была напрасной – его пальцы вяло свешивались, не сумев удержать кулак. Я тайком таращился на его руки, но никогда не заглядывал ему в лицо.

Мамочка просыпалась к обеду, съедала моих овечек, застирывала в раковине трусы, штопала чулки, красила ногти – разрешала мне выбрать цвет лака, а однажды даже покрасила ногти мне. Я крутился вокруг нее кошкой, дожидаясь нашего времени, когда мне будет позволено поохотиться за темной птицей. После мамочка чистила перышки, подмигивала мне черным глазом и улетала.

А однажды мамочка не вернулась.

Ночью стекло скребли копья, их тени победно плясали на стене. «Рева-корова, рева-корова!» – щипал я себя. Проснувшись в одиночестве, я услышал шум воды в ванной и подумал, что это мамочка смывает

тушь. Наконец я застану ее перед тем, как она уснет. Но шум затих, хлопнула дверь, и в коридоре раздалось шарканье бабы Нюры.

Я сварил макароны, но не стал выкладывать овечек, съел так, прямо из кастрюли. Забрался под сушилку, но никак не мог вообразить летучих мышей. Я порезал ее чулки ножницами, но даже тогда мамочка не вернулась.

Без мамочки было нельзя, и я решил ее найти. Взобрался на подоконник, скрестил руки на груди, сцепил большие пальцы, расправил ладони и выпорхнул из окна.

Я полетел.

Я лежал на асфальте, но я летел – облетел наш двор, детскую площадку, присел на баскетбольную корзину, взмыл ввысь, испугавшись всполошенной стаи голубей, потом спустился ниже, пытаясь высмотреть хотя бы перышко, оброненное мамочкой. Я полетел дальше, над городом, и проносящиеся внизу машины обдавали жаром. Моя тень скользила по крышам, задевая антенны, пока что-то не блеснуло внизу. Блик на черном полиэтиленовом мешке – дворники набивают такие опавшими листьями. Вокруг толпились люди. Тротуарная плитка была заляпана красным: видно, разбилась банка клубничного варенья. Рядом валялись выпотрошенный кошелек и иконка – точно такую мамочка носила в кармашке. Святую со скрещенными руками звали Марией, как мамочку, но она совсем не была на нее похожа: короткая стрижка с седыми прядями, длиннющий нос и выпирающие кости на груди. Мамочка объясняла, что Мария была заступницей кающихся женщин.

– Что такое «кающихся»? – спросил я.

– Ну, те, которые раскаиваются. Жалеют.

– Ты тоже жалеешь?

Мамочка помолчала, а потом легонько клюнула меня в макушку.

– Нет, – прошептала мамочка. – Нет.

Если мамочка потеряла заступницу, кто теперь заступится за нее? Подцепив клювом иконку, пока не заметили, я вспорхнул, чтобы унести сокровище в наше гнездо. Я сел на подоконник, царапнув железо когтями. Окно было закрыто. На кухне в свете телевизора я различил Витю в инвалидном кресле и бабу Нюру – она отставила пустую тарелку и взяла его безвольную, резиновую руку. Я постучал клювом по стеклу, едва не выронив иконку.

Витя повернул голову на звук, и я впервые разглядел его лицо.

Баба Нюра водила пальцем по моей ладони и приговаривала:

– Сорока-ворона кашу варила, деток кормила…

вторжение

1

Квадратик глянцевой бумаги в белой рамке был похож на снимок поверхности Луны. Четверть серебристого диска с темным, почти черным пятнышком в центре – то ли крохотный кратер, то ли островок посреди высохшего лунного моря, то ли база пришельцев, незаконно вторгнувшихся на освещенную сторону светила. Лара царапнула по пятнышку ногтем – ей все казалось, к бумаге просто что-то прилипло. Поддеть, сковырнуть. Не вышло.

Не к бумаге – к ней что-то прилипло изнутри.

Снимок УЗИ был прицеплен к дверце холодильника пластиковым магнитом – статуей Свободы, которую будто окунули в пузырек с зеленкой. На пьедестале небрежно вылеплены буквы I и NY, а между ними – маленькое сердечко, плохо прокрашенное красным. Лара никогда не бывала в Нью-Йорке, она купила магнит на «Авито». Ехала за ним через весь город в Сокольники. Мужичок, почесывая коричневое проспиртованное тело под вязаным жилетом, уговаривал взять оптом пять за пятьсот. Незаметно распродавал сувениры, оставленные хозяевами в съемной квартире. Рим, Шанхай, Геленджик, Барселона, Нью-Йорк. Найди лишнее слово.

– Только Нью-Йорк, пожалуйста.

– Двести пятьдесят.

Лара не стала торговаться. Мужичок вопросов не задавал, а матери было сказано, что магнит подарила подруга.

Пластиковая статуя теперь придерживала маленькую черно-белую декларацию о зависимости, гарантирующую Ларе право на несвободу. Материна идея: повесить ее прямо по центру, на уровне глаз, чтобы каждый раз, когда Лара подходила к холодильнику, снимок УЗИ напоминал об инопланетном вторжении в ее нутро. Незаконном вторжении. А к холодильнику Лара подходила уже восьмой раз только за утро, тянула залапанную ручку, внимательно осматривала полки, будто за последние пятнадцать минут в нем могли появиться новые продукты, и, так ничего не выбрав, захлопывала дверцу.

– Ты вообще сегодня ела?

Мать горбилась у стола, держала на раскрытой ладони кружочек теста, так бережно, будто выпавшего из гнезда птенца, и вкладывала ему в раскрытую пасть розовый комок фарша. Пальцы быстро-быстро задвигались, защипывая тесто по краям.

– Моришь голодом себя и… его, – мать дернула головой в сторону Лариного живота и смахнула упавшую челку, припудривая мукой лоб.

Лара хотела поправить: «Ее, а не его», но промолчала. Поправлять насчет «моришь голодом» ей не хотелось. Мать продолжила припевая-уговаривая:

Поделиться с друзьями: