Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– А что за тема? – спросил я, пока мы искали среди толкотни свое место в попарно сгруппировавшемся строю перед входом в столовую.

Кромер-Блейк провел ладонью по седеющим волосам – обычный его жест перед тем, как ответить на вопрос, поделиться мнением или рассказать анекдот, – и с улыбкой проговорил:

– Что ж, тема, можно сказать, весьма не банальная. Но я уверен, тебе хватит времени, и с избытком, всё узнать самому.

Этот юный экономист, по фамилии Хэллиуэлл, был тучен и рыжеволос, с усиками военного образца, но жиденькими – то ли недоростки, то ли недоноски, – и его действительно ничуть не интересовала ни моя особа, ни моя страна (как правило, моя страна оказывалась спасительной темой во время бесед на возвышении), а потому мне пришлось взять инициативу на себя и допросить его из вежливости, так что уже в ответ на четвертый вопрос он – как и предсказал Кромер-Блейк – вышел на оригинальнейшую тему своей докторской диссертации, а именно: некий и, по всей видимости, своеобразный налог, просуществовавший в Англии с 1760 по 1767 год и введенный на сидр.

– Исключительно на сидр?

– Исключительно на сидр, – с удовлетворением ответствовал юный экономист Хэллиуэлл.

– О, весьма любопытно, подумать только, – откомментировал я. – Как же случилось, что его ввели исключительно на сидр?

– Вы удивлены, не правда ли? – проговорил в упоении юный экономист Хэллиуэлл и пустился подробнейшим образом растолковывать мне причины введения и специфику этого необычного налога, интересовавшего меня меньше некуда.

– Безумно интересно, продолжайте, пожалуйста, – поощрял я его.

К счастью, когда говоришь на неродном языке, совсем нетрудно делать вид, что слушаешь собеседника, соглашаться, хвалить или время от времени разевать рот (угодливо) просто по наитию; в данном случае я так и поступал во время каждой нескончаемой семиминутки с юным Хзллиуэллом, которую мне приходилось терпеть после пятиминутки с Кромер-Блейком. Покуда многообещающий экономист разглагольствовал о сидре, не ведая меры и не удостаивая меня, хотя бы из вежливости, ни единым вопросом, я пьянел хоть и постепенно, но все сильнее и сильнее (к счастью, ни мое поведение, ни внешний вид никак не выдают, что за процессы во мне происходят, когда я напиваюсь); однако опьянение все-таки не мешало мне наблюдать за остальными сотрапезниками, непосредственное общение с которыми мне воспрещалось до времени десерта, и в периоды бесед с Кромер-Блейком я мог расспрашивать его о прочих участниках застолья и хоть немного отводить душу, посылая очень далеко юного экономиста Хэллиуэлла (посылал по-испански). Должен сказать, что, поскольку Клер Бейз наблюдала за мной краешком глаза и со смесью насмешки и сострадания во взгляде, я также наблюдал за нею с превеликим удовольствием, а позже, когда на свет выплыло значительное изменение к худшему в общей обстановке за столом, – с неприкрытым восхищением сексуального характера. Она была одной из пятерых женщин – участниц ужина и одной из двух моложе пятидесяти. И при этом единственной, у которой из-под черной мантии виднелся безупречный вырез, а больше я ничего не скажу из принципа, ибо в течение определенного времени был ее любовником и потому счел бы бахвальством перечислять сейчас ее совершенства. Остальные сотрапезники были мужчины, все

в мантиях, за одним-единственным исключением, a warden был лорд Раймер, член палаты лордов и выдающийся интриган, чем он и прославился в городе Лондоне, а также в городах Оксфорд, Брюссель, Страсбург и Женева. Между ним и мною сидели два сотрапезника, а Клер Бейз, по другую сторону стола, была отделена от председательского места только одним.

В Англии, как всем известно, почти не глядят друг на друга, разве что глянут столь неопределенно, столь ненамеренно, что всегда остается сомнение, в самом ли деле глядит тот, кто словно бы глядит, – такими тусклыми становятся глаза при выполнении своих природных функций. Поэтому континентальный взгляд (мой, например) может вызвать смущение у человека, на которого глядят таким образом, даже в тех случаях, когда с испанской либо континентальной точки зрения взгляд этот, – по сравнению с другими, какие характерны для испанца либо для континентального жителя, – можно определить как безразличный или слегка заинтересованный, а то и почтительный. Здесь кроется также причина другого явления, а именно: когда английский взгляд, он же островной, избавляется от дымки, которой обычно подернут, результат смутит кого угодно; и мог бы вызвать распри и ссоры, если бы глаза других не сохраняли свою дымку, а потому были не в состоянии ни разглядеть, ни увидеть то, что для других глаз, незатуманенных, континентальных например, было бы очевидностью, а то и оскорблением. Хотя за два года я кое-как выучился – по собственной воле – глядеть как сквозь дымку, но в ту пору, о которой речь, мой взгляд не только еще не обрел способности быть сам себе цензурой, но, вдобавок, как я уже дал понять, во время тех незабываемых ужинов единственным моим средством спасения от голода и тоски – кроме красного, розового и белого вина – было навострить глаза и посвятить себя наблюдению. Так вот, если с определенного момента в моем взгляде (это я и сам сознавал) читалось величайшее сексуальное восхищение Клер Бейз, то во взгляде лорда Раймера, начиная с первого же удара молотка и с первой же молитвы на англизированной латыни, читалась нескрываемая и неистовая похоть, возбуждаемая созерцанием той же Клер Бейз. Но бесстыдство взглядов, которые я бросал на Клер, аннулировалось благодаря дымке стыдливости, предохранявшей глаза остальных сотрапезников, когда они глядели на меня (включая и глаза лорда Раймера, они у него тоже подергивались привычной островной дымкой, когда, в свой черед, отрывались от лица или от выреза Клер Бейз), а мой взгляд становился со всей очевидностью предсмертным (по вине Хэллиуэлла с его занудством) и озлобленным (по вине лорда Раймера с его животной похотливостью, которую мой взгляд не мог не прочесть в его собственном). Главная проблема, однако же, состояла в том, что глаза самой Клер Бейз глядели не совсем на английский лад, по той причине (как я узнал позже), что она провела детские годы в Дели и в Каире, где люди смотрят не так, как на Британских островах, и не так, как у нас, на континенте; а потому Клер Бейз была в состоянии заметить не только взгляды лорда Раймера, по-скотски распаленные, но и мои, явно выражавшие сексуальное восхищение. Вторая проблема (менее существенная) состояла в том, что на другом конце стола, рядом с другим почетным местом, где восседал некий знаменитый авторитет в области литературы (уже на пороге пенсии), который мне очень полюбился и о котором расскажу ниже, находился Эдвард Бейз, член, так же как Кромер-Блейк, колледжа, дававшего ужин. И хотя глаза Эдварда Бейза глядели всегда чисто на островной лад, не исключено, что они уловили те взгляды двух участников застолья, которые освобождались от дымки, когда направлялись на его жену, и это обстоятельство вынуждало Эдварда Бейза сбрасывать привычную дымку со своих собственных, дабы от них не укрылись желания – скотские либо нет – прочих сотрапезников. Впрочем, описание мое неточно: Эдвард Бейз занимал место за столом в том же ряду, что и я, а потому никак не мог уловить мои взгляды, в то время как ему были отчетливо видны и взгляд лорда Раймера, и взгляд самой Клер Бейз. Эдвард Бейз наверняка видел, что в какие-то моменты лицо его жены чуть не заливалось краской, но, скорее всего, приписывал это действию вина либо поведению лорда Раймера, распускавшего слюни до непристойности; warden был громадного роста, с туго натянутой кожей – по-моему, борода и усы у него не росли – и пьян вдрызг. А случись Эдварду Бейзу перехватить взгляд жены, устремленный на меня, он, должно быть, думал, что она поглядывает – в поисках поддержки или хотя бы участия – на Кромер-Блейка, его друга, сидевшего между Клер Бейз и мною, о чем я уже упоминал. Но был еще и четвертый участник обмена взглядами, – возможно, даже пятый, если взгляд Эдварда Бейза и впрямь освобождался иногда от своей завесы из английского тюля, – и взгляд этого участника не подчинялся необходимости подергиваться дымкой; он принадлежал Дайананду, врачу индийского происхождения, тот тоже был дружен с Кромер-Блейком; сейчас он сидел прямо напротив меня. Хотя Дайананд прожил в Оксфорде не одно десятилетие, глаза его не утратили лучистости и прозрачности, характерных для родной его земли, и в атмосфере этого ужина казались огненными. Каждые пять-шесть минут он переходил от неспешной беседы с Клер Бейз к немногословному диалогу с единственным гостем без мантии (то был безобразнейший профессор Лейденского университета, взгляд которого, хоть и принадлежал иностранцу, был спрятан за толстыми прямоугольными линзами очков), и в интервале Дайананд на мгновение останавливал глаза, черные и влажноватые, на моей особе, разглядывал меня сверху донизу испытующе-фармацевтическим взглядом, словно моя манера в открытую глядеть направо и налево, но главным образом на Клер Бейз, была симптомом заболевания, общеизвестного и легкоизлечимого, но искорененного в этих краях. Выдержать взгляд Дайананда было невозможно, и, всякий раз как мои глаза встречались с его глазами, мне оставалось только одно – обратить свои на Хэллиуэлла и притвориться, что я увяз еще глубже в его самоупоенном пустословии. Зато глаза Дайананда становились огненными, когда он устремлял взгляд на Клер Бейз и у него в поле зрения оказывался лорд Раймер, каковой, однако же, мог выдержать взгляд Дайананда без особых затруднений, поскольку, возможно, – он ведь не сомневался в собственной безнаказанности – даже не замечал его: warden был обязан беседовать со своими ближайшими соседями (справа восседала некая гарпия, war-den женского колледжа; слева – надменное и безапелляционное светило в области общественных наук по фамилии Этуотер); но мало-помалу лорд Раймер стал отклоняться от протокола и вмешиваться с неуместными уточнениями в беседу между Клер Бейз и, соответственно, Кромер-Блейком, которые тоже были его соседями по столу, хоть и не наиближайшими. Но ввиду того, что ни Кромер-Блейк, ни Клер Бейз не были особенно склонны предоставить ему слово и дать завладеть беседой, warden предпочел притворяться, что внемлет гарпии либо светилу, а сам поигрывал молотком, выбивая дробь по подставке, как это часто бывает на высоких застольях, когда warden заскучает либо перепьет. А поскольку лорд Раймер был пьян и раздосадован, он так и не заметил, что постукивание молотка по придвинутой подставке, вначале апатичное (он вяло отбивал молотком по подставке барабанную дробь), мало-помалу превратилось в раскаты, звучавшие все оглушительнее (теперь он колотил молотком что было мочи), но раскаты эти следовали один за другим с промежутками, достаточными для того, чтобы вызвать – вдобавок к общей ошеломленности – величайший беспорядок, поскольку, заслышав очередной раскат, некоторые официанты бросались убирать со стола только что поданные блюда и тарелки, в то время как другие, более искушенные и знавшие, что сей грохот не входит в ритуальный распорядок, пытались вырвать все эти блюда и тарелки из рук своих коллег и вернуть тем, кому они предназначались и кто частенько не успевал даже вдохнуть запах. После того как в результате лакейских междоусобиц часть посуды грохнулась на пол, наступил момент, когда все пятеро официантов прекратили свою деятельность и, сгрудившись в углу столовой, затеяли деловое совещание, обвиняя друг друга в профессиональной непригодности; тем временем со стороны сотрапезников стали раздаваться голоса протеста (хоть и невнятные), поскольку кто-то, изготовившись атаковать филей, обнаруживал перед собой приборы для рыбы, стол загромождали блюда с остывшими объедками (чего ни на одном high table никогда не видывали), люди обнаруживали перед собою тарелки с кушаньями, уже початыми или же недоеденными кем-то другим, а то и (самое ужасное) бокалы или совсем пустые, или долитые совсем не тем вином. Лорд Раймер решительно ничего не замечал, в рассеянности нанося громозвучные удары по подставке и по столешнице (поскольку не всегда попадал в цель), вследствие чего благородная древесина трещала, а то и расщеплялась, зеленый горошек и шампиньоны подпрыгивали, по столу катилось несколько стаканов, а мне было никак не рассчитать возможную траекторию, которую описал бы молоток в том случае, если бы вырвался из пальцев у лорда Раймера, поскольку траектория эта зависела от позы последнего, а точнее – от того, насколько его торс отклонялся от строгой вертикали (гигант warden постепенно наваливался всей грудью на столешницу). Я слегка откинулся назад в надежде не только спастись от прямого попадания молотка, но еще и в надежде на то, что молоток угодит прямо в лоб юному экономисту Хэллиуэллу и хорошенько его повредит, поскольку юный экономист Хэллиуэлл по-прежнему поливал меня сидром, выдержанным или прокисшим, после каждой моей передышки в обществе Кромер-Блейка, и ничто не доставило бы мне такой отрады, как увидеть его бездыханным.

– Поразительная, эта ваша история с сидром, – произносил я тем временем. – И этот странный налог существовал только в Англии?

– Только в Англии, – подтверждал сияя Хэллиуэлл.

От меня не ускользнуло, что Клер Бейз заметила мое движение (стало быть, обращала на меня какое-то внимание в этой ситуации) и тоже откинулась назад, хоть и не знаю, из каких соображений – то ли с целью подставить таким образом под удар кого-то из своих соседей, то ли для того, чтобы удалить из поля зрения лорда Раймера свое лицо и свой вырез и проверить, не удастся ли лорду Раймеру выйти из состояния невменяемости и привести себя в порядок. Но гений по части интриг выдвинулся вперед всей своей тушей (причем левый локоть елозил по столу, а передняя часть мантии проволочилась по нетронутому филею и смахнула на скатерть зеленый горошек, так что горошины раскатились в разные стороны) – он не собирался терять из виду то, на что не мог насмотреться. И наступил момент, когда лорд Раймер, взгляд которого по-прежнему и неотрывно был прикован к лицу и вырезу Клер Бейз, полностью отключился, и стук молотка, до этого раздававшийся с интервалами произвольной длительности и аритмичный, превратился в барабанный бой, непрерывный и механический, чего сам warden совершенно не сознавал. Результаты не замедлили сказаться, и притом наглядно, на общем виде стола: он был весь в объедках и усеян не только крошками, горошинами и шампиньонами (это добро просыпать во всех случаях нетрудно) – тут же валялись куски картофеля, сваренного на пару, косточки камбалы, очки уродливого профессора из Лейдена (без очков он был еще уродливее), и скатерть была вся в подтеках густых соусов и в бессчетных и разноцветных винных пятнах. (К счастью, мантии, наряду с функциями эстетическими, а также маскирующими, выполняют еще одну: предохраняют элегантные наряды тех, кто восседает за «высокими столами», от всяких отбросов, не поддающихся ни опознанию, ни исчислению, которые периодически на этих столах скапливаются. Пятеро официантов, уже пришедших к согласию, были, однако же, заняты тем, что в десять рук придерживали стол за торец напротив места, которое занимал warden, от чего весьма страдала шевелюра литературного авторитета, который там восседал, – и цель официантов состояла в том, чтобы вибрации от грохота и вес громадного туловища лорда Раймера, навалившегося на стол, не причинили оному еще большего ущерба. Постепенно (хотя все происходило в считанные секунды) в столовой воцарилась тишина – хотя и не полная, поскольку разгорячившийся Хэллиуэлл и раздражившийся Этуотер были не в силах замолчать хоть на миг, и покуда первый из упомянутых топил меня в сидре («Сам виконт Питт [17] был вынужден заняться этим вопросом! Стерн [18] упоминает сидр в одной из своих проповедей!» – восклицал он в самозабвении), второй, засунув большие пальцы обеих рук в складки своей мантии на уровни груди, продолжал пламенную речь, обращенную к лорду Раймеру, полагая, что неотрывный и животный взгляд последнего устремлен на него, а не на вожделенный вырез и лицо Клер Бейз. Хотя барабанный грохот в своей самой варварской фазе продлился не дольше минуты, ситуация сделалась невыносимой (в продолжение этой самой минуты). Но единственными сотрапезниками, взгляд которых не был подернут дымкой, оставались мы, а мы никаких мер принять не могли, поскольку на иерархической лестнице занимали скромные места; глаза же персон рангом повыше пребывали под уже упоминавшейся завесой, не позволявшей им увидеть, что лорд Раймер перешел все границы и следует привести его в чувство или без проволочек просто-напросто отстранить от обязанностей председателя (а лорд Раймер был не только warden, но еще и влиятельный политический деятель и прославился своей ненасытной мстительностью); и по этой причине тишина все ширилась и ширилась, и ее нарушали только невозмутимое бормотание Хэллиуэлла, брюзжание светила Этуотера и взвизгивания гарпии, сидевшей одесную от лорда Раймера, – а эта особа, хоть и принадлежала со всей очевидностью к разряду подлипал и была неспособна его одернуть, так как боялась впасть в немилость, все же не могла сдерживаться и всякий раз при очередном ударе молотка содрогалась, ибо бюст ее, пышный и явно подправленный инъекцией, находился в непосредственной близости от истязаемой подставки.

17

Питт, Уильям (старший), 1708–1778 – министр иностранных дел (1756–1761), затем премьер-министр (1766–1768) Великобритании.

18

Стерн, Лоуренс (1713–1768) – английский писатель, автор гротескного романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», блестяще переведенного на испанский язык Хавьером Мариасом. Был священником англиканской церкви.

В продолжение этой бесконечной минуты я успел понаблюдать за всеми сотрапезниками, которые оказались у меня в поле зрения: литературный авторитет за другим концом стола отмахивался обеими руками от официантов, каковые, тщась удержать стол в равновесии, действовали ему на нервы, трепали, как и прежде, шевелюру и задевали уши локтями десятка рук, вцепившихся всеми пальцами в край столешницы; справа от светила докторша Уитинхолл явно жалела, что у нее только две руки, ибо пыталась в одно и то же время совершить целых три дела: заткнуть себе уши, остановить лавину бутылок (с половиной содержимого), уже катившихся по направлению к лорду Раймеру, и удержать на голове паричок с мелированными

прядями (скорее всего, новый), потому что он начал сползать; а вторым соседом литературного авторитета был заведующий моей кафедрой (профессор Кэвенаф, ирландец, державшийся непринужденно и больше всего интересовавшийся собственными писательскими успехами – он печатал под псевдонимом романы ужасов и навлек на себя неприязнь коллег как раз за то, что был ирландец, писал романы и держался непринужденно); Кэвенаф, казалось, потешался над происходящим: действительно, он иронически подыгрывал грохоту молотка, постукивая ложечкой по своему бокалу, как делают во время десерта, чтобы попросить слова; справа от него находились два члена колледжа (Браунджон и Уиллис, так они звались; и были то мужи ученые, средних лет, а потому не очень возбудимые); эти двое ограничивались тем, что искоса поглядывали на лорда Раймера и тщились изловить ускользавшие от них очки их гостя из Голландии, а тот, хоть и сидел в безопасности на своем месте, после утраты очков простер пред собою обе руки (опрокинув немногие предметы поблизости, которые еще оставались в вертикальном положении), словно боялся оступиться, как делают слепые, когда потеряют трость; Дайананд, также член колледжа и личность с характером, был одним из тех немногих, кто мог бы остановить разбарабанившегося лорда Раймера; но, по правде сказать, хоть поза его и не предвещала ничего доброго, Дайананд ограничивался тем, что бросал на него смертоубийственные взгляды да сжимал и разжимал кулаки, лежавшие на столе. («Этот индийский врач заставит его расплатиться дорогой ценой, даже если ему придется прождать десять лет, – подумал я. – Этот индийский врач – человек опасный»); светило Этуотер и экономист Хэллиуэлл остановили в конце концов потоки своего красноречия, но, казалось, само их молчание приводило обоих в еще большее замешательство, чем колотьба молотком по подставке, которую учинил warden и которую оба расслышали, возможно, лишь тогда, когда наступил миг барабанного грохота и молчания сотрапезников; я уже рассказал о пугливой гарпии; что же касается Кромер-Блейка – лицо его было загадкой: потирая свой восковой подбородок, он, казалось, выжидал чего-то с неопределенной улыбкой (то ли вот-вот расхохочется, то ли вот-вот даст волю скопившемуся гневу), словно знал заранее, как человек, хорошо изучивший нрав и обычай своего начальства, что одна минута продлится одну минуту. Остальные четверо сотрапезников, среди которых был и Эдвард Бейз, сидевший слева за противоположным концом стола, не попадали в мое поле зрения. Но за то время, что взгляд мои совершил вышеописанный пробег, в течение шестидесяти секунд тогда и немногим больше теперь, когда давно кончилось то мое время и прошло еще много времени и пишу я здесь, в моем городе Мадриде, я пропустил в перечне Клер Бейз – и пропустил сознательно.

В действительности можно сказать, что в течение той минуты никто не поглядел по-настоящему – я хочу сказать, глаза в глаза – на лорда Раймера: некоторые поглядывали на него украдкой, но видеть не видели по причинам, изложенным выше; другие были слишком поглощены заботой о том, как бы сохранить собственный благопристойный вид и предотвратить падение на пол бутылок, очков и катившихся по столу бокалов, сдвинутых с места и опрокинутых ударами молотка; а третьи воспользовались этой минутой, чтобы обменяться взглядами, иными словами – чтобы поглядеть друг на друга в упор и без всяких завес. В числе первых была гарпия, автор страшных романов Кэвенаф, светило в области общественных наук Этуотер и сидроэкономист Хэллиуэлл, причем эти двое, будучи членами колледжа, возможно, колебались (хоть и слегка), как им поступить: то ли вмешаться и отобрать у лорда Раймера его орудие, то ли отсидеться сложа руки в ожидании, что кто-то другой отважится рискнуть и подставить себя под молоток, либо – позже – навлечь на себя гонения; в числе остальных пребывали литературный авторитет, он же – близившийся к почетной отставке со званием заслуженного профессора Тоби Райленде, а также научные сотрудники Браунджон и Уиллис, докторша Уиттинхолл в паричке и страшилище-минеролог, пребывавший во тьме; в числе третьих были, как я увидел за последние секунды вышеописанной минуты, Дайананд и Кромер-Блейк, Клер Бейз и я; и еще, возможно, муж Клер; скорее всего, и он тоже. Взгляд, который в смягченном варианте (всего лишь подозрительный и строгий) периодически бросал на меня Дайананд в течение ужина и который в последнюю минуту устремился, но уже во всей своей интенсивности, на лорда Раймера, внезапно переместился, не утратив интенсивности, на Кромер-Блейка, друга Дайананда; иными словами, Дайананд бросил на него взгляд, который я выше определил как смертоубийственный, а сам индийский врач, положив руки на стол, все сжимал и разжимал кулаки, движением человека, который дошел до крайней степени раздражения и сдерживает себя с великим трудом; Кромер-Блейк, в свою очередь, ощутив устремленный на него обжигающий взгляд Дайананда, поднял глаза, и хоть я не мог разглядеть толком их выражение, поскольку Кромер-Блейк повернулся ко мне в профиль и, по правде сказать, мне был виден только правый его глаз, но я заметил, что намечавшаяся улыбка превратилась у него в прямую линию, крайне жесткую, которая растягивала иногда его губы, настолько бледные, что они казались бескровными.

Тут-то я и взглянул, не таясь, на лицо Клер Бейз; и хотя еще не был знаком с нею, увидел ее, словно кого-то, кто появился из моего прошлого. Иными словами, взглянул, словно на кого-то, кто уже не существует в моем настоящем, словно на кого-то, кто занимал в нашей жизни важнейшее место и перестал его занимать, уже умер, словно на кого-то, кто был, но его больше нет, либо на кого-то, кого мы сами, уже давным-давно, приговорили к небытию, – возможно, потому что этот кто-то приговорил к небытию, и гораздо раньше, нас самих. Платье с вырезом, видневшееся под мантией и косвенным образом спровоцировавшее такие бедствия, принадлежало другой эпохе – в Англии это не редкость, когда речь идет о парадной одежде. Да и само лицо Клер Бейз было немного старомодным – с чересчур пухлыми губами и с высокими скулами. Но главное было не это. Главное было то, что она тоже глядела на меня; глядела так, словно знала меня издавна, словно сама была одним из тех освященных памятью и второстепенных образов, которые обитают во временах нашего детства и никогда впоследствии не обретут способности глядеть на нас как на мерзких взрослых, какими мы стали; нет, нам на счастье, мы по-прежнему и навечно будем видеться детьми их инертному оку, деформированному памятью. Эта благословенная неспособность у женщин встречается чаще, чем у мужчин, для мужчин дети всего лишь раздражающие наброски будущих джентльменов, в то время как для женщин дети – существа совершенные, но им предстоит утратить совершенство и огрубеть, а потому око женской памяти силится сохранить образ божества, подвластного времени и тем самым приговоренного к утрате божественности; и если женщине не дано было увидеть въявь того ребенка из прошлых времен, то все усилия воображения, всегда необходимые при близости двух людей, у нее устремляются на то, чтобы представить себе его по фотографии, либо по лицу спящего (который когда-то был тем ребенком, и вырос, и, возможно, даже состарился), либо по ленивым воспоминаниям узурпатора, если он отважится доверить их женщине в постели (постель – единственное место, где мужчины готовы вспоминать вслух о давнем прошлом). И таким взглядом смотрела на меня Клер Бейз, смотрела так, словно знала меня в детстве, в Мадриде, и была свидетельницей (говорившей на моем языке) моих игр с братьями, и моих ночных страхов, и моего участия в драках у школьных дверей. И то, что она на меня так смотрела, заставило и меня посмотреть на нее таким же взглядом. Я узнал позже – узнал от нее самой, – что в последние секунды той минуты, которая лишь теперь обрела значимость, Клер Бейз наплывами привиделись ее детские годы в Индии, задумчивое лицо девочки, которой почти нечего было делать в тех полуденных краях, и она глядела, как течет река, глядела под надзором улыбчивых слуг, до того смуглых, что смуглыми казались даже их голоса. Я тогда не знал, что Клер Бейз все это видела (а потому, возможно, ошибаюсь либо лгу, и она всего этого не видела, и мне не следует говорить об этом), но не могу не сказать, что в глазах у нее, темных и синих, мелькали воды той реки, блестящей и светлой в ночи, реки, что зовется Ямуна или Джамна, она протекает через город Дели, по ней крапинками снуют примитивные лодчонки, груженные зерном, хлопком, древесиной и даже камнем, ее баюкают с берега немудреные песенки, в ее воды осыпается с крутых берегов галька, когда город остается позади; и точно так же у меня в глазах Клер Бейз, возможно, увидела мадридские образы – Генуэзскую улицу, и улицу Коваррубьяс, и улицу Микеланджело, по которым никогда не ступала, которых никогда не видела; может статься, Клер Бейз увидела четырех мальчиков, гулявших по этим улицам в сопровождении старухи-служанки. И, разумеется, она увидела тогда же огромный железнодорожный мост, перекинутый через реку Ямуну, – мост этот она видела всегда только издали, с этого моста, как рассказывала ей няня таинственным голосом, когда они с ней оставались вдвоем, бросилась в воду не одна пара несчастных влюбленных: широкая река с синими водами, перечеркнутая длинным мостом из диагонально перекрещивающихся железных балок, по большей части пустынным, темным, праздным и размытым, точь-в-точь как один из тех освященных памятью и второстепенных образов из времен нашего детства, которые прячутся где-то в тайниках, а затем, через много лет, вдруг возникнут опять, высветятся на мгновение, когда их назовут по имени, и тотчас же снова исчезнут во мгле своего существования, безвестного, изменчивого; но все-таки, перед исчезновением, сослужат недолгую службу, откроют какую-то тайну, которую от них вдруг потребуют. И существуют они, таким образом, лишь для того, чтобы ребенок, когда понадобится, мог – с их помощью – сделать остановку в пути. Девочка-англичанка глядит в этот миг на черный железный мост, ждет, когда по мосту промчится поезд и она увидит огоньки, отражающиеся в воде, – один из здешних поездов с разноцветными яркими вагонами, полными света и шума, но шума не слышно; такие поезда время от времени проезжают над рекой Ямуной, еще она называется река Джамна; девочка терпеливо вглядывается в реку из своего дома, дом на пригорке, няня ей что-то нашептывает, отец-дипломат глядит на нее, он стоит в конце сада спиной к реке, уже смеркается, он оделся к ужину, как велит этикет, в руке у него стакан. Скоро настанет час, когда девочку укладывают спать, но сначала должен пройти другой поезд, еще один, только что увиденная картинка – проносящийся поезд, река, освещаемая огоньками из окон (люди на лодчонках смотрят вверх, с трудом сохраняя равновесие), – помогает девочке заснуть, примиряет ее с мыслью, что и завтрашний день тоже надо провести в этом городе, в котором она – чужая, который она почувствует своим, только когда уедет отсюда и у нее не останется возможности вспоминать о нем вслух ни с кем, кроме сына или любовника. Все трое – няня, девочка и меланхоличный отец – ждут, когда пройдет почтовый поезд из Морадабада, он всегда опаздывает, неизвестно, на сколько времени, ускоряет ход, проносится по железному мосту, заполняя его целиком, от начала и до конца, разноцветные вагоны швыряет из стороны в сторону, в лунном свете они словно щепки; и когда Клер Бейз потеряет из виду задние огни последнего вагона, которому она помахала рукой на прощание, как делала всегда, не ожидая ответа, она поднимается, надевает туфельки, и целует, встав на цыпочки, безмолвного отца, от него пахнет табаком, и ликером, и мятой; и девочка исчезает в глубине дома, держась за нянину руку; и, может быть, няня споет ей на сон грядущий какую-нибудь немудреную песенку. Так смотрела на меня Клер Бейз, а я смотрел на нее, словно мы приглядывались друг к другу – сочувственно и настороженно – взглядом из прошлого, уже не беспокоящим, уже знающим, как должно смотреть; думаю, мы смотрели так, словно были братом и сестрой, притом старшим братом и старшей сестрой. И хотя мы еще не были знакомы, я знал, что мы познакомимся и настанет время, когда я буду рассказывать ей в постели о разных мелочах, о которых и поведал, – об улице Генуэзской, и об улице Коваррубьяс, и об улице Микеланджело – на протяжении многих месяцев во время беспорядочных и нерегулярных встреч в моем оксфордском пирамидальном доме, и у нее дома, и в однообразных гостиницах Лондона и Рединга, и в одной брайтонской гостинице.

Она отвела глаза. Внезапно warden лорд Раймер, словно стряхнув свое похотливое оцепенение, энергичным жестом вскинул молоток и, заметив, какая стоит вокруг тишина (уже и шепота не слышалось, а студенты давно расправились за нижними столами со своим убогим ужином и разбежались, причем кое-кто прихватил с собою ножи в качестве компенсации), презрительно и неопределенно повел рукою, ткнув в нашу сторону рукояткой молотка, и проговорил:

– Что с вами случилось? Вам нечего больше сказать друг другу или тихий ангел пролетел?

И поднялся с места, проехавшись бедром (противнейшее зрелище) по тарелке с нетронутым филеем, с которой скатились уже все горошины, и рявкнул нечто на псевдолатыни, не сделав ни малейшего усилия придать звучанию хоть какое-то правдоподобие, и нанес последний и яростный удар по истерзанной подставке, и ликующе проорал:

– Десерт!

В ритуале ужинов на возвышении это – момент великой торжественности и красоты (пластической), ибо это – сигнал, обязывающий всех сотрапезников повставать с мест и снова строем (хотя теперь и неупорядоченным, пошатывающимся и не признающим дисциплины) проследовать в гостиную, менее чопорную и более приветливую, где в течение полутора часов будут методически вкушаться фрукты по сезону, фрукты тропические, фрукты вяленые, мороженое, торты, пирожные, шербеты, шоколадные конфеты с твердой начинкой, печенья, вафли и шоколадные конфеты с ликером и мятой; и одновременно будут циркулировать по часовой стрелке и с повышенной скоростью разные бутылки, а точнее – графины с портвейном редкостных сортов, таких в продаже не найти. На этом, втором, этапе ужина, более раскованном и роскошном, не столько в духе восемнадцатого века, сколько в духе Средневековья и известном в здешних краях как поглощение бананов в лунном свете, можно, наконец, сменить собеседников, разговоры больше не регламентируются, и по мере того как портвейн обостряет жажду реванша и усугубляет затрудненность устной речи, вызванную винами первого этапа, беседа становится общей, неуправляемой, обрывистой и даже хаотичной, а временами непристойной. Кроме того, существует вероятность, что warden (вероятность эта, как и все прочее, зависит от его воли) предложит в какой-то момент тост за королеву, а это значит, что отныне разрешается курить. Но момент великой торжественности и красоты (пластической) – это момент выхода из столовой, поскольку во время шествия сотрапезники должны нести в руке свою салфетку, какой бы измазанной и измятой она ни была; и покачивание небольшого белого квадрата (несколько воинственное, как всегда при марше строем) контрастирует самым возвышенным образом с медлительным колыханием длиннейших и развевающихся черных мантий. Клер Бейз пришла в голову озорная мысль – воспользоваться салфеткой как нагрудником и во время шествия прикрыть ею вырез. Она засмеялась, и, полагаю, смех был адресован мне. За десертом она сидела далеко от меня, рядом с литературным авторитетом Тоби Райлендсом, и до самого конца ужина ни разу на меня не взглянула. Я же курил без передышки с того момента, как курение вышло из-под запрета благодаря неожиданной снисходительности либо монархической верноподданности, которые выказал warden лорд Раймер.

* * *

Именно в ту ночь я и осознал, что мое пребывание в городе Оксфорде наверняка окажется по своем окончании историей одного помрачения; и все, чему суждено здесь начаться либо произойти, будет затронуто либо окрашено этим моим помрачением: оно всеохватно и именно потому обречено на небытие в контексте всей моей жизни, ибо жизнь моя не помрачена; оно обречено рассеяться и забыться, подобно историям, рассказанным в романах, либо почти всем сновидениям. Потому я и силюсь сейчас всё вспомнить, силюсь всё записать, чтобы в конце концов не стерлось из памяти. И мертвые стерлись бы из памяти тоже, они ведь половина нашей жизни, они составляют нашу жизнь наравне с живыми, и в действительности непросто разобраться, что же именно у нас в памяти отделяет и отличает одних от других; иными словами, что отличает живых от тех мертвых, которых мы знали живыми. И в конце концов у меня из памяти стерлись бы те, кто уже умер здесь, в Оксфорде. Мои мертвые. Пример для меня.

Поделиться с друзьями: