Верхнее ля
Шрифт:
Режиссёром, на спектакли которого Пётр ходил постоянно и знал их все наизусть, был Георгий Товстоногов. Из театра Пётр всегда возвращался переполненный радостью, словно только что получил бесценный подарок, и без устали прокручивал в голове игру актёров и мизансцены. Сделанные, на первый взгляд, просто, естественно, без всяких претензий на особое режиссёрское прочтение, спектакли захватывали с самой первой сцены и до последней реплики. За любой пьесой, которую ставил Товстоногов, зритель видел огромный кусок жизни. Все слова, произносимые артистами, в его постановках были уместны и весомы. Те же самые пьесы в других театрах выглядели суетливыми, размазанными по ритму, и теряли что-то очень важное. Как понял позднее Пётр, героем спектаклей Товстоногова был не он сам, режиссёр, а мысль, которую он доносил зрителям. В отличие от спектаклей других театров, куда публика рвалась, чтобы посмотреть на смелую, плюющую на цензуру и запреты постановку, Товстоногов как будто добровольно уходил в тень, не навязывал себя публике и не рассчитывал на внимание прессы. Пётр считал,
Его удивляло, как Товстоногов умел разглядеть в актёре его сценические возможности, неповторимую, притягательную индивидуальность каждого. Собственно, он и создал театр крупных актёров. Каждый актёр у Товстоногова был звездой, и этот мощный ансамбль был воспитан одним режиссёром. Оказавшись волею судьбы в других театрах, его актёры что-то теряли в своей яркости и возможности полностью себя выразить.
На занятиях по мастерству студенты смотрели в рот Георгию Александровичу, наслаждаясь его низким медовым баритоном с характерной грузинской интонацией. Старались впитать в себя этот стиль, чтобы потом в разговоре воспроизвести скрытый юмор рассказчика. Сколько ни пытались, не получалось ни у кого. Донимали мастера дотошными вопросами, хотели понять, как делается талантливая вещь, то есть хотели выведать рецепт таланта. Смешные, наивные, – как будто есть рецепт! О необъяснимых вещах можно только догадываться. Но какой огромный пласт культуры открывался им в беседах с мастером! Они словно взлетали на другую ступень отношений, другую ступень знаний. И это знание держало их всю жизнь.
На занятиях по истории театра студентам рассказывали, как развивался театр, что нового привнесло каждое поколение актёров и режиссёров в театральное искусство. Они смотрели записанную на плёнку игру Михаила Чехова, чудом сохранившиеся работы классиков режиссуры: кусочки из спектаклей Мейерхольда, Таирова, Вахтангова, близкие им по духу фильмы Якова Протазанова. Новизна режиссёрских решений была фантастической! Костюмы, сценография, актёрская пластика совершенно невиданные! Авангард в наивысшей точке расцвета. Вся последующая новизна, как бы её ни старались преподнести, после них выглядела вторичной. Пётр для себя решил, что перепевами авангарда он заниматься не будет, да и не ко времени это. Ему хотелось создавать спектакли понятные людям, такие, которые помогут им жить, дадут надежду и осмысленность их существованию. Ему казалось, что он постиг главный секрет Товстоногова: без такой любви к актёру, без желания видеть его возможности и умения их раскрыть, вряд ли можно создать столь мощные по воздействию вещи. Пётр смотрел много старых, записанных на плёнку, но уже снятых с репертуара спектаклей Георгия Александровича. Особенно поразил Петра один из первых спектаклей Товстоногова в БДТ – «Эзоп», где Виталий Полицеймако играл заглавную роль. Так угадать пьесу, так угадать актёра, вытащить его мощный темперамент и в то же время окрасить спектакль настоящей лирикой, которую внесла блистательная Нина Ольхина, мог только великий режиссёр. И финальная фраза Эзопа «Где здесь пропасть для свободного человека?» была для Петра выразительней всех манифестов мира.
Пётр Валерианович подошёл к дому почти успокоившись. Как-никак, воспоминания молодости лучшее успокоительное. Заключительная фраза Эзопа из спектакля всё время крутилась в его голове.
– Получается, что раб чувствовал себя гораздо более свободным, чем я, – солидный и вроде бы успешный человек? Что же я так паникую? – задал он себе вопрос. – Ведь не в пропасть же, в самом деле, мне прыгать? Пережить слова начальства не могу? Да и какого начальства, – некомпетентного, изворотливого, мечтающего удержаться в кресле любой ценой. Ну, Пётр Валерианович, не уважаешь ты себя совсем.
Он вошёл в квартиру, и жена Инга сразу же выглянула в прихожую, – Ты что так рано сегодня?
– Использую возможность придти домой пораньше. А вот когда соберётся вся труппа, тогда не жди.
– Обедать будешь?
– С удовольствием. – Он прошёл в ванную, чтобы помыть руки и внимательно посмотрел в зеркало. Выражение лица надо было срочно менять. С таким лицом домой не приходят.
С Ингой они всё-таки поженились к концу института. Она тогда после студенческих этюдов надолго исчезла из его поля зрения. Не попадалась ни в общежитии, ни на занятиях. Это было непонятно. Спустя какое-то время он почти не вспоминал о ней. Был погружён в новую жизнь, новые, обрушившиеся на него впечатления. Но почему-то ни в кого не влюблялся, не заводил ни с кем отношений. Потом оказалось, что Инга брала академический отпуск и ездила домой в Ригу. Там были свои семейные дела.
Инга
Инга родилась в небольшом посёлке Красноярского края. Первые её впечатления – нескончаемая зима и угрюмые люди в серых ватниках. Её мать Аустра Вилкс была депортирована из Латвии вместе со своими родителями совсем ещё молодой девушкой. Тогда многих забрали, сразу несколько тысяч латышей за одну ночь. За что и кто в чём был виноват, не разбирали. НКВД и милиция стучали среди ночи в дверь и требовали немедленно собираться. Подвозили к станции, загоняли в теплушки, и везли в Сибирь. Везли как скот. Старые и больные умирали по дороге. Отец Аустры так и не доехал. Он был ещё не старым и крепким мужчиной, но на третий день пути, осознав
всю горечь существования, просто отказался есть, – от обиды и несправедливости, сжигавших его изнутри. Сидел на полу, обхватив голову руками, раскачивался и повторял: «Это не жизнь, это не жизнь. Не нужна мне такая жизнь», – до тех пор, пока его голос не стал едва слышен. По дороге в Сибирь умерших просто выкидывали из вагона. Даже не пытались хоронить. Вокруг тайга, – волки и лисы сделают своё дело.Аустру вместе с матерью и другими депортированными высадили посреди поля, огороженного колючей проволокой, дали в руки лопаты и ломы, и заставили строить для себя бараки. На ночь спецпереселенцы разводили костры и укладывались спать на еловых ветках. Тех, кто ночью замёрз, конвой оттаскивал от потухших костров и скидывал в овраг. Когда бараки были готовы, их стали гонять на работу – рыть котлован под будущий завод. Строили светлое будущее для тех, кто выживет. Аустра выжила, её мать – нет. Хотя Аустра и была крепкой, ширококостной балтийской девушкой, но ужас и бессмысленность существования сломили её. После смерти матери она несколько дней провалялась в бараке с высокой температурой. Неожиданно к ней пришёл мастер участка – Павел, принёс еду и добился, чтобы её перевели в лазарет. Ей было всё равно, где оставаться. Она вдруг ощутила всю меру безысходности, которую чувствовал её отец, когда их везли в теплушке. А потом и вовсе перестала что-либо чувствовать, даже воспоминаний не осталось. Хотела просто поскорее исчезнуть. Но Павел продолжал приходить в лазарет, заставлял есть. Есть она не хотела, соглашалась только выпить горячий чай. Тогда в груди немного теплело, и страшная горечь отступала. Когда она начала выздоравливать, Павел забрал её к себе – тоже в барак, но для вольнонаёмных, где у него была своя комната. Там было получше, – потеплее и почище, и не было этой своры уставших, озлобленных женщин, которые поминутно срывали на ком-нибудь своё отчаяние. Павел рано уходил, оставлял на столе хлеб и рыбные консервы: бычки в томате или крабы, которыми в то время были заставлены полки магазинов, и появлялся поздно ночью, когда она спала. Она всё время спала. Во сне было легче. Доктор из лазарета уже не мог продлевать больничный, и ей пришлось выйти на работу. В конце рабочего дня она вместе с другими женщинами подошла к машине, которая отвозила их в зону, но рядом с охранником стоял Павел. Он взял её за руку и сказал, – будешь жить у меня.
После смерти Сталина они перебрались в Канск, маленький город на берегу притока Енисея. Их долго не расписывали. У Аустры, как и у всех депортированных, не было паспорта. Уже родилась Инга, они жили гражданской семьёй, как и многие в этом городе ссыльных. Странная это была семья – молчаливая Аустра и Павел, который научился молчанию у жены. Оба как будто настороженно прислушивались к тому, что щебетала Инга. А Инга любила щебетать разные песенки из радиопередач, подражала голосам артистов: Бабановой – хозяйке Медной горы, Руслановой – «Валенки, да валенки» и доброму сказочнику Литвинову – «Здравствуй, дружок».
Среди ссыльных Канска было много интеллигенции, успевшей до ареста окончить институты, консерватории, академии художеств. В местном доме пионеров многие из них вели кружки. Преподавали настоящие профессионалы, которые когда-то блистали на столичных сценах, а во время отсидки создавали лагерную самодеятельность, – надо сказать, самого высокого класса. Гулаговское руководство такими мерами старалось продемонстрировать единство физического и духовного развития в условиях социальной перековки. Начальники лагерей из кожи вон лезли, чтобы похвалиться друг перед другом, чьи артисты лучше. Ходили слухи, что боясь потерять первенство на ниве лагерной самодеятельности, не прочь были под заказ кого-нибудь арестовать, так сказать, «для укрепления актёрского состава».
Инга, спасаясь от тяжкого безмолвия семьи, всё время пропадала в доме пионеров. Больше всего ей нравился театральный кружок. Руководитель кружка, Алиса Яновна рассказывала, как играли знаменитые артисты – Михаил Чехов, Качалов, Станиславский, Яблочкина, Турчанинова, Пыжова, Царёв и какое потрясение от их игры получали зрители.
Когда после двадцатого съезда партии стали заниматься реабилитацией и выдавать ссыльным паспорта, многие потянулись к своим родным местам. По письмам, приходившим от бывших ссыльных, уже было известно, что в Латвии прежние дома и квартиры были заняты гражданами, приехавшими делать из буржуазной страны образцовую социалистическую республику. Пристанище оставалось у тех, чьи семьи выслали не полностью, и поэтому сохранилось жильё. Кроме того, не было никакой уверенности, что после стольких лет отсутствия ты нужен своей родне, что она помнит о тебе и ждёт, и что ты не будешь помехой в их более-менее налаженной жизни. Что ни говори, а бывший зэк, политически неблагонадёжный, скорей всего, своим возвращением принесёт родственникам одни лишь неприятности и ущемление в служебной карьере. Поэтому, прежде чем решиться на отъезд, долго ломали голову, – стоит ли возвращаться на родину или нет.
Легче уезжали из мест ссылки одинокие. А семьи, тем более смешанные, не спешили двинуться с места. Ясное дело, что в Латвии родня будет допытываться у Аустры: кто этот русский? Может быть, бывший охранник, вертухай? Зачем ты его сюда притащила? Как объяснить, что Павел вертухаем не был, что выжила она благодаря ему, и дочку родила, можно сказать, из благодарности. Аустра вздыхала по ночам, но днём предпочитала ни о чём не говорить. Стала молчать ещё больше. Наконец Павел не выдержал: если хочешь уезжать – уезжай, а я с Ингой здесь останусь. Посмотришь, как там. Если хорошо – мы приедем. Аустра так и сделала.