Валдаевы
Шрифт:
И повернул домой.
Долог был путь к монастырским стенам. Ночевал Борис на чужих сеновалах, в ометах; брел по раскиселившейся от нудного и мелкого дождя дороге все дальше и дальше, думая об одном: о Кате, о том, как увидится с ней и скажет… Возле монастыря есть разные мастерские, пекарня. Устроиться бы там работать, улучить времечко, свидеться с Катей и крепко потолковать, уговорить и увезти ее. Куда и как — самому было пока не ясно. Шел и не знал о ее болезни. А была она так плоха, что сестры думали: отдаст богу душу. Но милосерден тот — послал исцеление. Радовалась игуменья, рада была и регентша — у девушки дивный голос! Советовала поскорее постричь ее, ведь Катя для монастыря — «сущий клад». Да и господь к ней милостив, сам, видно,
На шестой день добрался Борис до монастыря. Ночевал в гончарной мастерской, где приютил его добрый парень Авдон — ровесник, русый здоровила, стриженный под горшок. Встретились они на дороге, еще на подходе к монастырю, и Борис обо всем рассказал ему — подкупило открытое лицо Авдона, простое и хорошее. Авдон усмехнулся и заявил, что Борис надумал зряшное дело. Куда он подевается с этой Катей в такую-то пору? — дождь, холод, того и гляди, снег пойдет… Лучше наняться работником в гончарную. И у милой под боком, и деньги будут, а там, глядишь, улестит свою девку, ведь она не святая… А ежели улестит, да вдруг ее не постригут, да вдруг она затяжелеет — ну, тогда, считай, своего добился: забирай свою бабу и шуруй на все четыре стороны — хоть в Алово, хоть на край света.
А утром посоветовал Борису:
— Пока в монастырь нос не кажи. Я узнавал про нее. Утром рано сегодня ходил… Сказывают, болела, чуть не преставилась, а нынче ничего… выздоровела, но слаба еще. Иди в воскресенье в монастырский собор к обедне и посматривай. Человек не иголка: увидишь свою ненаглядную. Письмо приготовь. Когда мимо пройдет, отдашь ей…
Послушался Борис. В воскресенье пришел к собору. В проеме больших открытых дверей увидел мерцающие в кадильном дыму лампады. Парень пролез до середины собора и услышал удивленный возглас:
— Смотрите: девушку стригут.
Борис обомлел — перед архиереем стояла Катя. Исхудавшая, лицо бледное, восковое.
Пели тропарь о начале пострижения:
— «Объятия, отче, отверзи ми…»
И спросил архиерей:
— Что пришла еси, сестро?
— Жития ради постнического, — отвечала Катя.
— Ой, красивая! — воскликнула стоявшая рядом с Борисом молодушка. — Жалко…
И снова послышался голос архиерея:
— Вольною ли мыслью желаевши сподобиться ангельского образа, — сохранить себя до конца живота в девстве, целомудрии и послушании?
Ошеломленный Борис будто ослеп.
— Се Христос невидимо здесь предстоит, — будто издалека долетал голос священника. — Возьми ножницы и подаждь ми…
Катя подняла с полу ножницы, подала архиерею и наклонила голову.
Ныло Борисово сердце, выскакивало из груди; и гуд в голове. Или в голове, или на колокольне бьют в колокол? И непрошеные слезы потекли по щекам. Но на них никто не обращал внимания: тут было много плачущих.
С трудом выбрался на улицу.
Две бабочки — желтая и зеленая — кружились над папертью, будто играли в догонялки.
ВЕРОЛОМСТВО
Дед Наум, как только мастера достроили его просторный дом на хуторе, в знак признательности царю-батюшке, распорядился, чтобы резчик по дереву водрузил над самым коньком фасада дощатого двуглавого орла, которого выкрасили в сизый цвет.
Гости на новоселье съехались солидные, нужные: становой со становьихой, волостной старшина со своей дородной супругой, волостной писарь с писаршей, землемер, аптекарь из Зарецкого с женой, отец Иван с попадьей, Мокей Пелевин, Андрон Алякин и, конечно же, аловский староста Глеб Мазылев.
«Старый бес! — мысленно ругал отца Марк. — Сдохнуть бы тебе… Начал деньгами сорить. Надо же было столько гостей назвать — на четыре стола!.. И ведь говорил ему, куда столько добра переводишь?.. Четыре поросенка, гусей полдюжины да дюжину кур зажарили… сыр, ветчина, колбас из города три батмана… в уху полпуда стерляди пустили… Гармониста нанял, старый хрыч!..»
Гости уже были за столом, когда заявился отец
сельского старосты Глеба — Вавила Мазылев. Перекрестился и уселся рядом с сыном.Марк пил мало. Оценивающе разглядывал гостей, подмечая, кто как пьет и ест. Знал он тут всех, и всем знал свою цену. За обе щеки все подряд уминает дед Вавила. Своим богатством он не кичится. Но в Низовке нет почти никого, кто бы не брал у него взаймы денег или хлеба. За селом на Мазылевых работает бывшая Барякинская мельница, в селе — лавка…
А сам Вавила неграмотный, умеет лишь «росписуваца». Буквы своей фамилии рисует с хвостиками, похожими на лезвие кочедыка. И радуется, когда начинает на бумаге раскладывать буквы, словно хворост: МАЗЫЛЕВЪ. Губами зачмокает, когда посмотрит на написанное с левой и с правой стороны: большое удовольствие получает… Такой хвалены, как его жена, не только в Алове, но и в соседних селах нет. В прошлое лето — смех! — сказала соседке: «У нас уж это… слава богу… даже петух каждый день по три яйца сносит…» А сын его, Глеб, так заважничал, когда старостой стал, — и не подойдешь…
И думал Марк, что аловские богатые мужики какие-то бескрылые. И деньги водятся, и хозяйства большие, но нет у них настоящего размаха… Отец его, Наум, хутор построил — и на том вроде бы успокоился. Вон он сидит — довольный, рожа вспотела, улыбается… Сотню, а то и больше, на гостей запалил — и рад-радехонек. Да кабы ему, Марку, отцовы деньги! Развернулся бы тогда!.. Маслобойню не надо… суконную фабрику бы завел… Или сахарный завод. Машины бы выписал из Германии… Дело бы завертелось!..
Взглянул на жену Ненилу — лицо осунулось, под глазами мешочки набрякли, рыхлая, как мартовский снег, — и, видно, едва от усталости на ногах стоит: два дня кряду стряпала, а теперь угощение подает… Дочь в монастыре, а она об ней — никогда ни слова. Ему, Марку, до Катьки никакого дела, всем ясно, что не родная кровь его… А Ненила-то — мать!.. Кому, как не ей, вспомнить, как там дитятко поживает, не обижает ли кто, не голодает ли, одета ли, обута ли… Ненила какая-то зачерствелая сделалась…
Аптекарь — лицо от водки красное — обнял Марка и завел разговор о деде Науме: мол, крепок старик, должно быть, долгая жизнь ему на роду написана. Правда, намедни доктору жаловался на живот — побаливает. Да ничего серьезного доктор у него не нашел — катар. Выписал сильное лекарство во флакончике. И он, аптекарь, то лекарство выдал. Ну, а Наум Устиныч поехал домой на своем тарантасе. Едет и думает: сказали мне каждый день после еды по десять капель пить. По десять! Это сколько же времени надо пить? Месяц, а то и поболе. Нет, подумал, долго… Хватану-ка все сразу — быстро одолею болезнь. И хватанул! Ждет, что будет. Вдруг все его нутро к горлу подошло, а потом снова вниз рванулось… Света белого не взвидел. Повернул — и обратно в аптеку. «Спасите, люди добрые!» Вовремя приехал. Промыли желудок. А опоздай на часок, — дух бы из него вон. А кого бы обвинили? Его бы, аптекаря, — отравил, мол… Был уж однажды такой случай. Затаскали было судебные чиновники… Из-за одной бабенки. Та мужика своего извела. Мышьяком. А другая… Ну и случай! Тоже хотела муженька извести. Знать, не дружно жили. Пустила ему в кашу крупинку яду. А мужику — хоть бы что. Жена ему изо дня все больше и больше дает, а тот… Был муженек малокровным, а вдруг начал поправляться, полнеть…
Аптекарь расхохотался.
— Видать, и мышьяк на пользу идет?
— В меру, Марк Наумыч, в меру… Посмотри-ка, какие орехи моя половина откалывает!
Жена аптекаря, небольшая, как сдобная булочка, аккуратненькая и красивенькая, легко приплясывая, пела:
Потолок проломлю, Еще пол проломлю. На доске остануся — С милым не расстануся.— Лихо пляшет, — кивнул Марк и пожалел, что нет за столом Катьки, — та бы сплясала получше, утерла бы нос аптекарской жене. И покосившись на деда Наума, поморщился. Кабы не отец, не быть Катьке в монастыре. На кой черт туда отдали? Ее бы замуж надо, да за богатого человека, чтобы с пользой для всей семьи…