Узы
Шрифт:
— Какая скука… Оглядись, на свадьбе родственников много. На кого твой глаз ляжет?
— Бабушка! Очень полная женщина, лицо припухшее, в складках, щеки висят — почки, может, нездоровые. Платье ситцевое.
— Не может быть на ней ситцевого платья.
— Ситцевое, бежевое, в мелкий цветочек.
— А на голове что?
— Это не платье, это сарафан. На голове платок. Пестрый.
— Ладно. Два шага назад. Посмотрим, что за бабушка…
Августовское солнце и вечером припекает, хорошо сидеть на завалинке, греть старые кости… Поле золотится, переливается волнами под легким ветерком (на нем еще нет мельницы, но
Хорошо прижаться спиной к черным, пропитанным дегтем бревнам — теплые они. Вот только завалинка узковата стала, как вторая доска прогнила и отвалилась. Максимушка обещал поправить, да так и не поправил: у чужих людей плотничает, а к матери все недосуг заехать. Старый дом, совсем врос в землю, торцы бревен крошатся. Дверь в сени так перекосилась, что перед входом теперь яма. А в сенях пол земляной, осенью дожди зарядят — не войти будет в дом.
— Это не деревенский дом. И вокруг нет никого, он на отшибе стоит, километра полтора до деревни.
— Так, так, давай, посмотри хорошенько. Что за дом?
— Низкий, в длину вытянут. Черный. Вместо крыльца — что-то вроде будки из досок. Пол земляной. Две комнаты. Первая — мастерская. Печь стоит в дальней комнате, небольшая печь, беленая, топится по-черному: нет трубы, есть дымоход в потолке. Стол в дальнем углу, над ним красный угол. Столешница толстенная, сантиметров пять толщиной…
— Хватит. Откуда взялся этот дом?
— Я не знаю.
— Где ее муж?
— Муж? Сейчас. Сейчас-сейчас… Ой, какая она была красавица! А муж — плюгавый такой мужичонка, светло-русый, кудрявый. Он умер.
— Как он умер?
Деревянный гроб на столе посреди комнаты. Красивый гроб. Максимушка хоть и учился у отца плотничать, а к столярному делу тоже способности имеет — крест вырезал на крышке. Стоят дети над гробом, все трое — Максимушка, Петруша и Танечка. Жалеют ли отца? Ведь долго помирал, плохо, намучил всех.
— От чего он умер? Смотри как следует.
Апрельский день, пасмурно. Снег давно сошел, а весны и не чувствуется вовсе, словно осень вокруг. Трава желтая, жухлая, деревья черные — ни листочка, ни травинки не проклюнулось. Митяйка в усадьбу идет, там всегда плотнику работа найдется. Навстречу ему, незваный-непрошеный, поп Филька из Подвязья. До чего же жирен: телеса под рясой колыхаются, грудь как у бабы на пузо свисает. Митяйка перед ним что мышонок против кота. Как попа увидел — аж присел с перепугу.
— Почему он испугался? Ну? Смотри, это важно. Почему это поп его вдруг напугал?
— Не знаю… А, это примета плохая — попа встретить. Особенно для плотника. Очень плохая, хуже, чем баба с пустым ведром. Смертью грозит или увечьем.
— Что он сделал дальше? Мужичок, не поп.
Митяйка с попом раскланялся, бочком его обошел и шмыгнул в лес, на тропинку. Лоб вспотел, и во рту пересохло. Через овраг (будь он неладен) перебирался и не стерпел: зачерпнул воды пригоршней, лицо вытер да хлебнул несколько глотков. Вода-то весенняя, мутная, из лесу течет… Ее, может, много кто пил, и ничего, а Митяйке вот не повезло…
— Понятно… Погляди, что поп дальше делал.
— Здравия
тебе, матушка, — Филька пригнулся под притолоку и приподнял рясу на пороге.— И тебе не болеть, отец Филимон… — она недовольно сложила губы.
— Что-то ты мне и не рада.
— А с чего мне радоваться? Поджидал, что ли, когда Митяйка уйдет? Так сейчас дети вернутся. Ничего у тебя, батюшка, не выйдет.
— Злая ты, Семеновна. Неласковая, — лицо его расплылось в плотоядной улыбке.
— Смотри, я и приласкаться могу. Не боишься?
Филька, подобрав рясу, расселся на скамейке возле Митяйкиного верстака, закинул ногу на ногу и локоть на верстаке разложил, ни дать ни взять — как у себя дома.
— А я, может, погадать к тебе пришел. Мне тут сон давеча приснился, будто захожу я в храм, а там собака перед Царскими вратами сидит и на меня щерится. Паршивая, знаешь, такая собака, шелудивая, шерсть клочьями, а с пасти слюна капает.
— Грех это, батюшка, к ворожейке ходить сны разгадывать. Ты у Богородицы спроси, ей виднее, что собака в Божьем храме делала и почему от тебя Престол охраняла. Может, не достоин ты к Царским вратам приближаться, потому что грешишь похуже шелудивого пса.
— Не согрешишь — не покаешься, — расхохотался Филька. — И не псу шелудивому моими грехами ведать.
— Все ясно с попом. Погляди, откуда взялся дом. Почему родители мужа жили на отшибе?
— Это ее дом, не мужа. Она одна жила в доме до свадьбы.
— Как так одна? А родители, братья, сестры?
— Родители были. Они умерли. Ей было лет тринадцать. Не было ни братьев, ни сестер. Она единственная дочь.
— Так… Почему они построили дом на отшибе?
— Они его не строили. Они пришли и заняли его, он пустовал.
— Откуда они пришли?
— Я не знаю.
— От чего они умерли?
— Я… не вижу… Они просто умерли. Оба. Заснули и не проснулись.
— Да ну? Так не бывает.
— Они угорели.
— Это уже лучше. А девочка? Почему не угорела девочка?
— Она… Она рада, что они умерли. Она хотела остаться одна…
— Погляди, что это за люди.
По спине бегут мурашки, холодком веет с пола, густой свет сочится сквозь шторы и душит, душит…
— Это… темные люди.
— Что значит «темные»?
— Я их не вижу. На их месте черные силуэты. Их боялись в деревне, девочка не играла с другими детьми… Она называет их «эти».
Сказать ему, этому темному человеку, что значит «темные»? Объяснить, что их помыслы черны, что они — такие же, как он?
— Они очень набожны, но в церковь ходят редко. Не староверы, нет. И не сектанты. Их набожность какая-то неправильная. Верней… непростая.
— Что значит «непростая»?
— Я бы сказала, она идет не от сердца, а от ума.
— Так… — мел скрипит по полу. — Давай еще один шаг назад. Погляди, что это за «темные люди».
Ноги затекли, и хочется сделать этот шаг только для того, чтобы пошевелиться.
— Я ничего не чувствую! Я ничего не вижу! — Чужая память исчезает, нити обрываются, тянет вперед и вверх — в будущее, в реальность, — словно пузырь из тяжелой толщи болота. — Это не ее родители!
— Я так и думал. Можешь на них больше не смотреть, я и без тебя все про них знаю. Шагай обратно. И смотри в ее детство, совсем раннее.
Равновесие постепенно возвращается, поток чужой памяти (чужой крови в венах) несется в прошлое. Он все про них знает… Не потому ли, что он такой же, как они? Не потому ли, что «эти» — родная ему черная кровь?