Тарантелла
Шрифт:
– На ма-мочку!
– передразниваем мы.
– Забыл, что и такие существуют? Вот-вот, так вы все воспитаны... А ведь ваши мамочки - тоже женщины, или как? Но вы так и называете пытки, применяемые вами к вашим женщинам: воспитанием или профилактикой. Вы оправдываете пытки тем, что предохраняете больных от самих себя, так? Мол, если кто из них случайно увидит какую-нибудь плясунью запляшет и сама. И потом все, мол, запляшут. Поди, мол, останови. Знаешь, что? Вот тебе правда: этот пресловутый тарантизм, этот потешный культ тарантеллы, нет - самого тарантула, это вы его поддерживаете. Эффективней всех его поддерживают те, кто занимается гонениями на него, то есть, вы, самцы - и есть жрецы культа. И самый главный жрец - ваш padre, он и есть папа своего восьминогого сатаны, посредник между ним
– Да они сами не выходят - говорят же тебе: жарко! Ты вообще путаешь мотивы с причинами, профессор... И спишь много. Вышла бы утром пораньше, всех своих баб бы и застукала: на мессе. И не распарилась бы так, оно ведь утречком и попрохладней.
– А настоящая причина совсем другая! Ты сам признался, что у тебя, самца, поднимается ножка при одном только виде бабы. Не бойся, метафоры я понимаю отлично, папочка приучил. Без твоего учебника, у тебя ведь всегда под рукой словарь метафор, нет? Что, скажешь, не он это, тогда - что? Плевать, и без словаря известно - что это за ножка. И что за соревнования ты любишь подсматривать: бабьи пляски. Разве не следует из этого, что прежде всего необходимо всех вас, палачей, самих позапирать в карцерах? А в России нет никаких тарантулов, расист, это я тебе говорю! И ты не смеешь о ней говорить: у меня папа из России! А у тебя в комнатах, в твоих личных пыточных камерах, пауки имеются, я сама их видела в твоём иконостасе: рядышком с вашей Мадонной и распятием, бочок к бочку. Зачем тебе вообще эта обуза, гостиница, если ты, здоровый самец, да ещё медик, не справляешься даже с бытовой гигиеной? Неудивительно, что у тебя нет ни пациентов, ни постояльцев, коли заселить все Zimmerdecke... как по-итальянски потолок, а? Проклятье, из меня тут у вас вышибли даже простые... а, soffitto, да, заселил потолки всеми видами насекомых и гадов. Народ, даже такой тупой, как ваш местный, всё же здраво избегает грязных антигигиеничных вонючек, фашистских гиен, не желая подцепить от них заразу. Не удивлюсь, если и в ресторанчике твоего приятеля Архангела тоже нет клиентов. Только подручные того палача.
– Да там полно твоего этого народу, битком набито...- отвечает он на то, что сумел извлечь из нашего монолога и хоть как-то осмыслить: очень немногое.
Но ведь в извлечении из речей смысла вообще нужды нет. Всё, что всеми говорится, уже так привычно, зачем же привычному какая-то ещё связность осмысленностью, если оно так прекрасно связано одной привычностью? Излишества лишь ослабляют прочные связи, как любую привязанность, только необходимое адекватно выражает это и любое другое содержание, не ослабляя его. Привычка нуждается не в дополняющих её излишествах - в усилении. А усиливается она не дополнениями - постоянством, настойчивостью повторений, нараcтающим жаром высказываемого, и всё. Что именно повторяется, что высказывается, какая разница? Лишь бы оно не противоречило подспудному, невысказываемому желанию. Не мешало бы усиливаться ему.
– Как полно, в воскресенье? А месса? Ты ж только что сказал...
– Ну, в чём же проблема: а после мессы - в кабак. Бабы по домам, а мужчины в кабак. Сходи, убедись, ты ж давно туда собираешься, выпить-поплясать...
– А та, плясунья, почему не пошла домой?
– Ну, подумаешь! Отстала от других... Сходи-сходи, козочка, в кабак. Подрыгайся там, попляши: тебе там подыграют, будь уверена.
ВЫЖИДАТЕЛЬНАЯ ПОЗИЦИЯ: ADAGIO
Да он вообще ничего не понимает из того, что ему говорится! Вернее, что не высказывается, зато движет всеми нашими речами. Но мы ведь тоже стараемся не понимать, что движет им, и всё чаще один из нас выговаривает то, что полагалось бы говорить другому. Но это-то
как раз и не удивительно при уже неоспоримой нашей родственности. Все слова подкладываются нам на язык нашей общностью, и усиливающей её привычкой к ней. Начто нам различать друг друга, если мы все уже почти неотличимы, почти уже тождественны друг другу?Ну вот, мы и не различаем, и наши заложенные уши не пропускают слов, вкладываемых, нашёптываемых в них. Но и тут - начто нам все эти со стёртыми физиономиями, не отличить одну от другой, слова, которые так просто употребить одно вместо другого, и мало что от подмены изменится? Да и прислушиваемся мы не к словам, а к самому гудящему извне голосу - и к отвечающему ему изнутри другому: гулу едва проснувшейся, но уже голодной крови. Что ж, говорят, при таком зное происходят штуки и почище... Впадают и не в такой бред, он сам это утверждал.
– Ну, тогда и ты продай гостиницу - купи кабак. Тебе же предлагали по-человечески! Будет и у тебя масса клиентов.
– Ну да, и могилки родителей тоже по-человечески уступим под фундаменты кабакам, под фундамент всем мерзким скотам, не только этому. Чтобы они туда подложили к нашим папочкам и мамочкам - своих придушенных дядюшек, и на том сэкономили. Братишек, понятно, отдадим им в услужение. А что с нашими сестричками сделаем - уступим для их постелей, чтоб скотам и на обогрев не тратиться, как ты думaешь?
– Я тебе не сестричка, - возражаем мы, искренне полагая, что ревнивое упоминание сестрички относится к нам. К кому ж ещё? Рядом - никого. Нам сладка эта ревность, хотя и только наполовину: для второй нашей половинки она отдаёт кислятиной, и потому мы добавляем: - Немедленно прекрати называть меня этим дурацким словом.
– Но тебе оно идёт! У тебя такая же глупая мордашка... Ты вот всё твердишь: продай да продай гостиницу. А не будь её - мы б и не встретились, никогда. На этом месте сидела бы тётушка дона Анжело, а не я, как теперь. Или моя сестричка, как раньше.
– К счастью, не встретились бы...
– поправляем мы, думая совсем о другом.
– Она младше тебя?
Нам всё же приходится понять, что речь идёт не о нас и наших сестричках в зеркалах. И ревность вовсе не относится к нам. А вот это уже обеим нашим половинкам неприятно, это понимание горчит, как и понимание всякого обмана. Ещё горше: как разоблачение самообмана, и значит - как всякое понимание.
– На пять лет.
– Тогда она уже старуха, - намекаем мы на его собственный возраст, какое нам дело до его сестрички?
– Она не старше тебя, - отмахивается он от этого намёка так легко, как от очень мелкого насекомого.
– А она... хорошенькая? Высокая-маленькая, какая?
– М-м... ну вот как ты.
– Исчерпывающе... Ну, и где она теперь? Небось, держишь её по всем канонам взаперти, в какой-нибудь комнате наверху, да?
– Замуж выскочила и уехала в Рим, что ж ещё...
– Верно, что ж ещё с вами делать, кроме как сбежать от вас. Так спешила, что и приданое своё в спешке позабыла, да? Даже и не в одном исподнем сбежала, совсем голая. Рубашечка-то вот эта, которую ты мне подсунул, я уверена - её-о!
Мы задираем подол нашей рубахи так, чтобы он мог увидеть его поверх стойки конторки. Похоже, это неуместный приём, запоздалый. После того, как человека раз за разом выворачивает тут наизнанку, такое средство не в силах уже произвести впечатления, хоть сдери с себя эту дрянь совсем. И мы усиливаем его новыми деталями:
– И простынки, судя по изношенности, от её медового месяца, нет?
– Нет, рубаха осталась от моей жены... И вон, этот зонтик тоже, - трижды тычет он пальцем в стенку стойки. Прислонённый к ней с этой стороны зонтик на третий раз слегка подпрыгивает.
– Извращенец, жалкий скупец!
– подпрыгиваем и мы, но изо всех сил. И трах, тяжело опускаемся пятками на гранитный пол. Насыщенные известковой пылью, спрессованные в плитки туфа подмётки тапочек подправляют нас, выбивают дальше за нас: та-та. Сотрясённые ударом до теменной кости, по инерции подправляем себя и мы:
– Скопец. Сбежала в Рим - а дальше что?
– А дальше... всё у неё прошло, бодаться сразу перестала. И тебе советую. Верней всего избавляет от бодливости крепенький бычок-муженёк.