Спартак
Шрифт:
Валерия, очень бледная, унылая, в темной столе и серой вуали, была особенно прекрасна.
— Спартак!.. Спартак мой!.. — произнесла она, вставая с ложа и сделав несколько шагов к нему. — Любишь ли ты меня? Все ли еще ты любишь меня больше всего на свете?
Спартак, поглощенный иными, мучительными мыслями, которые в последние дни тревожили его, раздираемый борьбой противоречивых чувств, был поражен этим неожиданным вопросом и ответил не сразу.
— Почему, Валерия, ты спрашиваешь меня? Я чем-нибудь огорчил тебя? Дал тебе повод усомниться в моей нежности, в моем благоговении, в моей преданности тебе?
— Ах! — радостно воскликнула Валерия, и глаза ее засияли. — Вот так я всегда мечтала быть любимой. Так долго и тщетно мечтала. И это правда? Спартак, ты любишь меня так, как говоришь? Но всегда ли ты будешь меня любить?
— Да, да! Всегда! — произнес он дрожащим от волнения голосом. Потом, опустившись на колени, он сжал руки Валерии в своих руках и, покрывая их поцелуями, говорил: — Всегда буду поклоняться тебе, моя богиня, если даже, когда даже…
Он больше не мог произнести ни слова и разрыдался.
— Что с тобой? Что случилось? Почему ты плачешь?.. Спартак… скажи мне… скажи мне, — прерывающимся от тревоги голосом повторяла Валерия, всматриваясь в глаза рудиария, и целовала его в лоб, прижимала к своему сердцу.
В эту минуту кто-то тихо постучал в дверь.
— Встань, — шепнула ему Валерия; и, подавив, насколько могла, свое волнение и придав твердость голосу, спросила: — Что тебе, Мирца?
— Пришел Гортензий, он спрашивает тебя, — ответила за дверью рабыня.
— Уже? — воскликнула Валерия и тут же прибавила: — Пусть подождет минутку, попроси его подождать немного…
— Хорошо, госпожа…
Валерия прислушалась и, как только затихли шаги Мирцы, торопливо произнесла:
— Вот он уже пришел… поэтому-то я так тревожилась, ожидая тебя… поэтому я и спросила, готов ли ты всем пожертвовать ради меня… Ведь ему… Гортензию… все известно… Он знает, что мы любим друг друга…
— Не может быть!.. Как же?.. Откуда?.. — взволнованно воскликнул Спартак.
— Молчи!.. Я ничего не знаю… Сегодня он обронил только несколько слов об этом… обещал прийти вечером… Спрячься… здесь… в этой комнате, — указала Валерия, приподняв занавес на одной из дверей, — тебя никто не увидит, а ты все услышишь… и тогда ты узнаешь, как любит тебя Валерия.
Спрятав рудиария в соседней комнате, она прибавила шепотом:
— Что бы ни случилось — ни слова, ни движения. Слышишь? Не выдай себя, пока я не позову.
Опустив портьеру, она приложила обе руки к сердцу, как будто хотела заглушить его биение, и села на ложе; минуту спустя, овладев собою, она непринужденно и спокойно, своим обычным голосом позвала рабыню:
— Мирца!
Девушка показалась на пороге.
— Я велела тебе, — обратилась к ней матрона, — передать Гортензию, что я одна в своем конклаве. Ты это исполнила?
— Я все передала, как ты приказала.
— Хорошо, позови его.
Через минуту знаменитый оратор с небритой пятнадцать дней бородой, в серой тунике и темного цвета тоге, нахмурив брови, важно вошел в конклав своей сестры.
— Привет тебе, милый Гортензий, — сказала Валерия.
— Привет тебе, сестра, — ответил Гортензий с явным неудовольствием. И,
оборвав свою речь, он надолго погрузился в унылое молчание.— Садись и не гневайся, дорогой брат, говори со мной искренне и откровенно.
— Меня постигло огромное горе — смерть нашего любимого Суллы, но, видимо, этого было мало, — на меня обрушилось еще другое, неожиданное, незаслуженное несчастье: мне пришлось узнать, что дочь моей матери, забыв уважение к себе самой, к роду Мессала, к брачному ложу Суллы, покрыла себя позором, вступив в постыдную связь с презренным гладиатором. О Валерия, сестра моя!.. Что ты наделала!..
— Ты порицаешь меня, Гортензий, и слова твои очень обидны. Но прежде чем защищаться, я хочу спросить тебя, — ибо имею право это знать, — откуда исходит обвинение?
Гортензий поднял голову, потер лоб рукой и отрывисто ответил:
— Из многих мест… Через шесть или семь дней после смерти Суллы Хрисогон передал мне вот это письмо.
Гортензий подал Валерии измятый папирус. Она тотчас развернула его и прочла:
«Луцию Корнелию Сулле,
Императору, Диктатору, Счастливому, Любимцу Венеры, дружеский привет.
Теперь вместо обычных слов: «Берегись собаки!» — ты мог бы написать на двери твоего дома: «Берегись змеи!», вернее: «Берегись змей!» — так как не одна, а две змеи устроили себе гнездо под твоей крышей: Валерия и Спартак.
Не поддавайся первому порыву гнева, проследи за ними, и в ночное время, в час пения петухов, ты убедишься в том, что твое имя оскверняют, твое брачное ложе позорят, издеваются над самым могущественным в мире человеком, внушающим всем страх и трепет.
Да сохранят тебя боги на долгие годы, и избавят от подобных несчастий».
Вся кровь бросилась в лицо Валерии при первых же строчках письма; когда же она прочла его до конца, восковая бледность разлилась по ее лицу.
— От кого Хрисогон получил это письмо? — спросила она глухим голосом и стиснула зубы.
— К сожалению, он никак не мог вспомнить, кто ему передал это письмо и от кого оно было. Помнит только, что раб, доставивший письмо, прибыл в Кумы через несколько минут после смерти Суллы. Хрисогон был тогда в таком отчаянии и так взволнован, что, получив письмо, машинально взял его, и только через шесть дней оно оказалось у него в руках. Он решительно не помнит, как и от кого получил письмо.
— Я не стану убеждать тебя, — после минутного молчания спокойно сказала Валерия, — что безыменный донос не доказательство и на основании его ты, Гортензий, брат мой, не можешь обвинять меня, Валерию Мессала, вдову Суллы…
— Есть еще иное доказательство: Метробий, безутешно горюя о смерти своего друга и считая священным долгом отомстить за поруганную его честь, через десять или двенадцать дней после смерти Луция пришел ко мне и рассказал о твоей связи со Спартаком. Он привел рабыню, которая спрятала Метробия в комнате, смежной с твоим конклавом во дворце в Кумах, и там Метробий собственными своими глазами видел, как Спартак входил к тебе поздно ночью.
— Довольно, довольно! — вскрикнула Валерия, меняясь в лице при мысли, что ее поцелуи, слова, тайна ее любви стали известны презренной рабыне и такому жалкому существу, как Метробий. — Довольно, Гортензий! И так как ты уже высказал свое порицание, то теперь выслушай, буду говорить я.