Собор
Шрифт:
— Ну? — хохоча, спросил архитектор у следователя. — Вам теперь все ясно? Ищите же среди них революционеров!
— Но послушайте… — следователь совсем сник. — Я же хочу только поступить по справедливости…
— И я тоже! — горячо воскликнул Огюст. — И потому заставил вас сейчас убедиться, что отыскать виновных невозможно. Невозможно, понимаете, капитан? Ступайте наконец отсюда и будьте любезны больше здесь не появляться, тем паче в мое отсутствие. Если же вы будете мешать мне работать, я пожалуюсь на вас государю.
Молодой офицер взглянул в глаза Монферрану и понял, что с этим человеком
Рабочие вслед ему закрестились, будто провожали самого черта. Какой-то пожилой рабочий сбоку подошел к Огюсту и, сняв шапку, низко поклонился:
— Господь воздаст! Заступник! Милостивец!
Огюст резко повернулся и зло топнул ногой:
— Я вам покажу заступника! Мерзавцы! Бунтовщики проклятые!. Из-за вас черт знает с кем приходится иметь дело и от всякой дряни выговоры выслушивать! Вон отсюда все! Работать живо, чтоб через пять минут ни одной вашей подлой рожи здесь не было!
Как ни странно, на этот раз его вспышка никого не испугала. Рабочие поспешно разошлись, однако, расходясь, посмеивались в бороды и оборачивались на Огюста без прежней настороженной угрюмости.
С этого дня полиция на строительстве не появлялась.
Во всех этих событиях, в тревогах и огорчениях, Огюст чувствовал себя каким-то потерянным. В крохотном теплом мирке квартиры на Большой Морской он находил теперь убежище от своего смятения, от внешних событий, таких необъяснимо грозных и трагически-простых; от сомнений, от соблазна все бросить. Любовь и доброта Элизы, молчаливое понимание Алексея, светлые кудряшки и хрустальный смех Луи приводили в некоторое равновесие смятенную душу архитектора. До половины ночи он проводил теперь над своими книгами, делал выписки, расчеты, изучал все новые и новые труды.
Алексей, долго хранивший молчание о 14 декабря, однажды, уже в конце февраля, не удержался и спросил:
— Август Августович, вы не слыхали, как следствие-то? Что с бунтовщиками сделают?
— Пока неизвестно, — ответил Огюст, не отрываясь от чертежной доски, над которой в этот момент наклонился, обводя какую-то деталь чертежа. — Судить будут многих… А тебе что?
Алеша, как тогда, у ворот, недоуменно и потерянно взглянул на хозяина, и тот, на миг приподняв голову, поймал этот взгляд.
— Хочу понять. Что ж я книг начитался, учен стал, а не понимаю. Чего они хотели?
Огюст выпрямился и ответил, хотя секунду назад не хотел отвечать:
— Свободы, Алексей.
— А возможна ли свобода на земле, где человек связан со своей скотской природой? — тихо спросил слуга.
— По-моему, невозможна, — сказал Монферран, вертя в пальцах карандаш. — Человек всегда сам себя порабощает, и только высокий ум способен освободиться от оков, а высоких умов мало… Но если это не так…
— То тогда что?
— Ничего! — проговорил Огюст по-французски. — Не говори со мной об этом, хорошо?
— Хорошо, мсье, — покорно согласился Алексей. — Это меня ваш Вольтер, как черт, искушает.
— Слава богу, ты не читал еще Руссо, — усмехнулся архитектор. — Вот погоди, дам. Ух, как замутит разум!
— Что же они муть-то для разума навыдумывали? — спросил Алеша.
— Сами
мучались, значит… Послушай, оставь меня в покое, не то я испорчу чертеж!Что до Элизы, то она совсем не говорила с мужем о восстании, видя, что он не хочет этих разговоров, но он заметил, что она стала часто покупать и с грехом пополам читать петербургские газеты.
Так прошло полгода. И наступил июль.
Тринадцатого вечером Монферран, войдя в свою квартиру, впервые не почувствовал в ней покоя. Казалось, стены ее расступились, впустив холодный ужас теплого летнего дня.
Алексей стоял в прихожей, держа в руках начищенный башмак и щетку, и по правой его щеке, уже испачканной ваксой, бежала, оставляя на ваксе светлый след, крупная капля-слеза. Он потерянно посмотрел на хозяина и произнес одно слово, которого Огюст ждал:
— Казнены.
— Я знаю, — сухо ответил архитектор и хотел добавить: «Мне какое дело?» — но не сумел.
Из двери гостиной выглянула Элиза, он увидел, что и она плакала.
— Ты там не был? — тихо спросила она. — Ты не видел?
— Я?! — он подскочил, будто пол прихожей прожег его башмаки и опалил ноги. — Ты что, бредишь, Лиз?! Ты могла бы прожить десять лет с человеком, который способен на это смотреть?!
Он кинулся к себе в кабинет, но Алеша догнал его и проговорил, с ужасом заглядывая ему в лицо:
— Мне рассказывали, кто видел… У троих оборвались веревки, они упали, живые еще… Все ждали, что их помилуют.
— Замолчи! — крикнул архитектор.
— А их снова… Господи, как страшно-то… И как только смог государь?
— Я сказал тебе, замолчи! — в ярости Огюст сорвал с себя сюртук и что есть силы швырнул на кресло. — Оставь и слова эти, и мысли, во всяком случае, я их знать не желаю! Да успокоит господь их души, да простит им все их грехи. И хватит! хватит! хватит о них! Я тебя умоляю!
Больше «о них» в квартире на Большой Морской не говорили никогда.
IV
Лето кончилось проливными дождями, и осень наступила холодная, ветреная, мерзкая. Несколько раз реки выходили из берегов, но, слава богу, наводнение двадцать четвертого года не повторилось, бедствия ограничивались самым небольшим уроном, и обошлось без утопленников.
За осенью подобралась и зима, морозная, как никогда прежде, или она только казалась такой Огюсту, у которого было по-прежнему мерзко и неспокойно на душе.
Вести строительство становилось все труднее. Фундамент был наполовину закончен, но укладывать его приходилось с неимоверными усилиями, ибо местами грунт становился то слишком тверд и каменист, то болотист до того, что на него страшно было укладывать гранитные плиты без предварительной просушки. Несколько раз вода появлялась в подвальных галереях, и ее приходилось откачивать.
Комиссия построения осторожничала, проверяла и перепроверяла работу, изрядно портила Монферрану нервы. Но теперь он оставался внешне совершенно спокоен, никогда не срывался, не обижался больше на своих инженеров и мастеров. Он стал прислушиваться к их советам, и они наконец позабыли свою неприязнь, между ними и архитектором исчезла былая натянутость.