Собор
Шрифт:
— Август Августович! — вскрикнул Миша. — Вы…
— Да, — грустно улыбаясь, сказал архитектор. — Я никогда этого не говорил, и ты не знал, что я об этом думаю, Мишель… Я старался не портить своих отношений с миром и с обществом. И с самим собою, я ведь — существо сложное… и трусоватое, что уж говорить! А слова ко многому обязывают, болтунов я ненавижу. Но теперь я говорю правду, ибо уже ничего не боюсь. И тебе лгать не стану: ты сын человека, который всю жизнь был моим нравственным зеркалом.
Он приподнял руку, провел по Мишиным каштановым кудрям ладонью, разворошил их пальцами, всматриваясь в его красивое лицо, в котором, несмотря на различие черт, было столько неуловимого сходства с ним. Потом опять заговорил.
— Я
— Да! — юноша крепко сжал руку учителя. — Август Августович, я горжусь тем, что вас знаю.
— Спасибо… — архитектор отошел от окна и снова сел в кресло, взял со стола коробку с пистолетами и опять стал их разглядывать. — Спасибо тебе, Миша. И знаешь что: пистолеты эти ты подари отцу, а? Не от меня, а от себя. Хорошо? В феврале у него юбилей — шестьдесят лет исполняется. Я его уговорю эту дату отпраздновать, хоть он и не любит. Вот и подарок.
— Хорошо, — улыбнулся Миша. — Вы, пожалуй что, правы. Подарю, раз вам не жалко. Ведь не жалко?
— Ни для тебя, ни для твоего отца мне никогда ничего жалко не было, — ответил Монферран и захлопнул сафьяновую крышку. — Ну вот, забирай их теперь и ступай с богом. Мне надо еще поработать. Поцелуй меня и иди.
Миша расцеловал его в обе щеки и в лоб, подхватил со стола коробку и исчез, убежал, как часто убегал, когда был мальчиком, забыв прикрыть дверь кабинета, нарушая заведенный в доме порядок и зная, что и это будет ему прощено.
XV
Через день после этого разговора к Михаилу зашел впервые после его возвращения его приятель Егор Демин. Он выбрал время, когда в доме почти никого не было, около пяти часов вечера. Для такого визита ему потребовалось отпроситься пораньше со службы, и он явился, таща под мышкой папку с рисунками и заданиями, до того пухлую, что ее завязки, казалось, готовы были порваться.
— Я уж хотел было обидеться на тебя! — воскликнул Михаил после первых объятий и обмена шутками. — Знаю, само собой, что днем ты в соборе, а вечером в Академии, но воскресные-то дни есть или нет? Да и пораньше с утра мог бы забежать. Уж неделя, как я приехал. Думал, ты и на Рождество не покажешься…
— Покажусь! — Егор улыбнулся, но его темные живые глаза выдавали напряжение, почти тревогу. — Как не показаться… Ну, как тебе Европа?
— Европа хороша. Поедешь, сам увидишь. Только ты ведь прибежал не о Европе меня расспрашивать, а?
Егорушка вздрогнул.
— Ты и «а» стал прибавлять к вопросу, как Август Августович, — заметил он, нервно передергивая плечами. — Впрочем, от тебя у меня тайн быть не должно. Да, ты прав. Я хотел тебя спросить не о Европе. Ты видел сестру?
— Видел, — ответил Миша.
Они беседовали, сидя на низком шелковом диване в небольшой проходной комнатке, соединявшей комнаты управляющего с гостиными и коридором. Окно, обращенное в садик, было приоткрыто, несмотря на холод, и слабый ветер шевелил язычки трех свечек в маленькой бронзовой жирандоли. Егор достал трубку, закурил. Всеми силами он старался скрыть свое смятение, сдержаться.
Миша молчал, не решаясь заговорить. Демин заговорил сам, глядя на товарища с мягкой, почти виноватой улыбкой.
— Я понимаю — ты молчишь, потому как думаешь, что я ничего не знаю. Но, видишь ли, два года назад Лена прислала мне письмо из Италии.
Михаил
встрепенулся, его глаза вспыхнули:— Она написала тебе?!
— Да. Мы ведь всегда были большие друзья, — эти слова он постарался произнести беспечно, но голос его дрогнул. — Родителям она не могла признаться… ты тогда был совсем мальчик, и на войну понесло тебя. Правда, она еще Элизе Эмильевне написала, но больше никому, а потом вот мне… Я думал: ты теперь знаешь или нет? Значит, она тебе рассказала?
Миша кивнул:
— Рассказала. Я ее нашел в Милане. Стал уговаривать вернуться домой. Она пообещала, а потом посмотрела на меня очень серьезно и сказала: «Только, Мишель, имей в виду: мне трудно будет говорить с родителями…» Я сразу стал догадываться, но сначала подумал не то, мне отчего-то пришел на ум ее импресарио, этот вертлявый красавец. Но потом я всмотрелся в нее и понял — она не та, что была. И изменилась не внешне, да и не то, чтобы изменилась. Но у меня появилось впечатление, что ее душу озарил какой-то ярчайший огонь, но уже весь погас, выгорел. Ее глаза, прежде такие надменные, ведь они полны мысли, страдания. Ее движения… она по-прежнему легкая, но словно надломленная. И это черное платье, которое она теперь почти все время носит!
— Как они встретились? — почти резко спросил Егор и закашлялся, поперхнувшись дымом. — Она мне подробностей не писала.
Миша отвел взгляд, потом опять посмотрел в глаза товарищу.
— Изволь, ежели хочешь. В апреле восемьсот пятьдесят второго года она выступала в Риме. Ее встречали бурно, с восторгом. И вот вдруг на одном из концертов она увидела господина Брюллова… Она знала, что он живет в Ментоне, недалеко от Рима, что недавно женился, что очень болен. Но увидеть его не ожидала. И понимаешь, увидела, будто вовсе другого человека. Она мне так и сказала: «Будто или он был не он, или я уже не я». После концерта он попросил позволения довезти ее до гостиницы в своем экипаже. Сказал, что приехал только ради того, чтобы ее увидеть хотя бы раз. Поехали. И весь вечер, и всю ночь потом колесили по Риму. А после девять дней жили в отеле, позабыв обо всем. Удивительно, что петербургские газетчики не пронюхали и ни слова не написали. Должно быть, Елена и Карл Павлович сумели избежать там шума. Знамениты ведь оба. Малейший шум, и уж болтали бы все газеты Европы! Потом ей по договору надо было ехать в Венецию. Он с нею не поехал, но обещал, что, когда через два месяца она вернется в Рим, он ее в этом же отеле будет ждать. Она вернулась двенадцатого июня. Его в Риме не было. Елена рассердилась, разгневалась даже, думала — прощать или нет? А на другой день узнала, что одиннадцатого он умер.
— О, бедная! Как же она перенесла?! — с ужасом произнес Егорушка. — Ведь так внезапно! Мне она написала, что догадывалась, чувствовала, что болезнь неизлечима, и ждала такого конца. Но можно ли вообще этого ждать?
— Она заболела и почти месяц пролежала в постели, — грустно сказал Миша. — Потом, однако, поправилась. Хотела вернуться в Петербург, но передумала. И вот скоро уже пять лет, как все это приключилось, а она все мечется, не может успокоиться. Говорит: «Хочу домой, да не знаю, что скажу отцу». Я ей твержу, что отец наш умный и добрый человек, что он все поймет, да можно ведь и не говорить, он не спросит. А она все свое: «А вдруг ему стыдно будет? В жены ему не отдал, просто так пошла!»
— Глупо! — пожал плечами Егор. — Очень глупо, по-моему. Алексей Васильевич умен и благороден, а любовь всегда прекрасна, и раз она полюбила, то стыдиться нечего.
— Полюбила ли? — задумчиво проговорил Миша. — А у меня такое чувство, что это был порыв, это было то самое необычайное, которого она так жаждала, о котором много лет мечтала. Брюллов ведь гений, он во всем им был, верно, и в любви тоже. Он сумел воспламенить ее этой безумной предсмертной страстью. Он же знал, что вот-вот умрет!