Сфинкс
Шрифт:
— Много! Будешь удивляться и сердиться, не скажу. Но Ягуся больна, не сделать для нее чего-нибудь в этом положении было бы безжалостно, постыдно напоминать ей об экономии, нельзя. Ну, скажи сам! Я ее развлекаю и баюкаю надеждами на заработок, а о долгах не упоминаю, скрываю, должен скрывать.
— Но как же ты рассчитаешься?
— Жарский может взять картины, ты сам говорил.
— Да, но по какой цене? По ничтожной!
— Разве он был бы столь хитрым, столь?..
— Договаривай: подлым, больше, чем думаешь. Между тем Мручкевич и Перли перехватили одну работу, которая бы тебе подошла. Новый капуцинский костел, десятка два миль отсюда,
— Что ты говоришь!
— Да, да! Только вчера я узнал об этом. Перли ожидает получить несколько тысяч злотых; Мручкевич взял только факторские. О тебе распространяются слухи, что ты спишь на золоте, а тебе, может быть, не на что купить хлеба!
— Как раз я опять собрался к Жарскому.
— А уроки?
— Сошли на нет; я запустил их. Бедная Ягуся беспокоится, страдает сильнее, когда меня нет около нее. Состояние ее очень беспокоит; не могу оставить ее без присмотра. Прислуга прибавилась, а дома ни копейки.
— Вот пока что три червонца, — сказал Тит. — Я взял их для тебя на всякий случай, больше нет.
— Оставь, я тебе и так должен.
— Ничего не должен, пока я не приду и не скажу в свою очередь: дай, мне необходимо. Но слушай, Ян, подумаем, побеседуем, как тут выбраться из этого? Каштелян…
— Разорен. Француженка при брачном договоре обставила развод такой суммой, что, прибавив ее к прежним долгам, он совсем обеднеет. Живет по-барски: делает долги. Вся надежда его на богатую женитьбу. Ему сватают богатых наследниц неизвестных фамилий. Но пока что он сам занимает по сто червонцев и кормится надеждами.
— Когда-то ты мне говорил о наследственном куске земли! Ян покраснел и что-то невнятное проговорил.
— Ты ее продал уже?
— Нет пока, но и то уж считаю грехом, что мысль о продаже приходила мне несколько раз в голову. Там жил отец, там жила и умерла моя святая мать, это воспоминание.
— Ян, ведь воспоминаниями не проживешь! Если от продажи этого участка можешь выручить сумму, достаточную для покрытия долгов, а с остальной уехать отсюда в Варшаву, во Львов… Если бы твоя мать была жива, она бы первая охотно пожертвовала этим уголком, где ты уже, наверно, жить не будешь.
— Возможно, ты и прав; я это себе повторяю, но мысль о продаже возмущает меня и наполняет стыдом. Не могу с нею освоиться.
— Ян, здесь дело касается твоей судьбы и женщины, забота о которой лежит на тебе. Воспоминание о матери сохрани в сердце.
— Согласен, но как продать? Ехать лично? Пришлось бы оставить Ягусю. А расходы на поездку? Сам ничего не понимаю, в законах не разбираюсь, знаю лишь, что этот участок смежен с соседним и многим желательно его купить. Купят его охотно.
— Покупателя я подыщу. Сколько думаешь взять за него?
— Не знаю! Я его так ценю!
— Размеры?
— Хорошо не знаю. Думаю, что должен стоить несколько тысяч.
— Несколько тысяч! Значит, очень большой! Ведь это земля не заселенная, безлюдная!
— Дом, луг, поле, огород, двор, несколько берез.
— Только всего? Тогда поля должны быть большие? Иначе ты бы не мог рассчитывать на тысячи.
— Это последнее мое средство спасения.
— Значит, хочешь попытаться и ухватиться за него?
— Должен! Должен!
— Тогда завтра дай мне доверенность, а я тебе порекомендую какого-нибудь честного человека, живущего в той местности, который таким образом сбережет расход на поездку и поскорее все сделает.
— Ах! Это неописуемая, неоценимая жертва! — вздохнул Ян. — Но ради нее
не могу колебаться, я должен ее принести.Вследствие этого разговора отправили письма и доверенность, но прошло довольно много времени, пока получили ответ.
Между тем приближались роды Ягуси, которая по мере того, как подходил момент, все больше печалилась и ежедневно плакала. Бедняжка заметила, несмотря на старания скрыть, что нужда их преследовала, накладывая уже свою костлявую желтую руку на плечо Яна. Ян ждал продажи земли, а тем временем влезал в долги, все больше и больше, уже не только увеличивая старый долг Жарскому, но и делал массу мелких, которые покрывают человека как язвы в конце болезни. Они были уже должны всем: прачке, молочнице, булочнику, мясникам, евреям, торговцам, за квартиру, везде. Работа оставалась мечтой: даже ни одного портрета не заказали Яну, хотя с болью в душе он прибил вывеску, в его глазах осуждавшую его стать ремесленником:
Художник-портретист.
Печальный, павший духом, всякий раз, как только ему являлась мысль великая, бодрящая, которую он хотел осуществить на полотне, он невольно себя спрашивал:
— Для кого? Зачем? Кто увидит? Кто оценит? Кто похвалит и поймет?
И в отчаянии бросал кисть.
Если бы при таком душевном состоянии хотя бы луч веры прорезал темноту, если бы религиозное вдохновение указало художнику высшую миссию и освятило страдание? Если бы он умел принести свои горести Богу и страдать с благородной гордостью, со спокойствием мученика? Но увы! Ян со времени пребывания в Италии не имел в сердце веры и разучился молиться, доверять Провидению, обращаться к Богу. Он рассчитывал лишь на себя! Он был доведен до отчаяния. Никакого утешения, никакой помощи ждать неоткуда; одно лишь глухое, убийственное молчание небытия окружало его.
Он удивлялся отсутствию вдохновения, отчаянию, остывшему воображению, угасшему чувству, а не видел, что с угасанием веры все, что с ней связано, что имеет к ней отношение, соединяется с нею — должно погибнуть.
По вечерам они с Ягусей плакали у камина, так как она со свойственным женщине предчувствием, усилившимся во время болезни, видела уже все как на ладони, оценивая по достоинству Яна, хотя он был сломлен обстоятельствами и судьбой. Она лишь удивлялась, почему он не ищет утешения в молитве? Почему никогда не вспомнит о Боге? На вопросы художник болезненно улыбался и молчал.
— Нет, нет, — говорила Ягуся, — я не хочу, чтоб сын был художником.
— Пусть лучше будет ремесленником, — тихо добавил муж. — Ремесло даст ему хлеб, искусство — лишь в избранных эпохах и странах; а мирный кусок хлеба, чистая совесть, ничем не омраченная семейная жизнь, — разве это не самые драгоценные сокровища?
— А привязанность жены? А сердце любимой женщины? Ты этого не считаешь?
— О! Это сверх всего! — воскликнул Ян, обнимая ее. — Это не в счет, об этом не упоминают, это тайна между Богом и нами, о которой говорить кажется иногда святотатством.
Поздно заметив опять нужду, Ягуся стала себе отказывать скрытно в наиболее необходимом и тем подорвала и так уже слабое здоровье. Она делала вид, что питает непреодолимое отвращение ко всякой более изысканной пище, которой, напротив, ей неудержимо хотелось; ночью плакала, а днем медленно угасала с деланно веселым лицом. Теперь она не хотела для ребенка красивой люльки, о которой раньше так мечтала; она приготовляла ему грубые пеленки вместо прежних прелестных рубашек и чепчиков, теперь героически отвергнутых.