Счастье
Шрифт:
Теперь время привести письмо Ивинской.
"Посылаю Вам, т. Баевский, по поручению Бориса Леонидовича стихи.
Желаю Вам всего лучшего, читала Вашу статью. Очень понравилась она мне, и мне хочется пожелать Вам действительно всего хорошего в жизни - такой Вы, по-моему, настоящий человек.
Не упоминайте мое имя, когда будете писать Борису Леонидовичу на московский адрес, но ему Вы можете написать и через мой - на конверте. Напишите, например, получили ли стихи. Очень толст конверт.
До свидания".
Ровно через год, в ноябре 1957 года, в Милане вышел из печати "Доктор Живаго". Я знал об этом, но книгу не видел. Еще одиннадцать месяцев спустя Пастернаку была присуждена Нобелевская премия, и началась разнузданная травля на уничтожение, которую направляли идеологические
– Слышали о Пастернаке?
– Что, умер?
– Хуже".
Поэта забили до смерти. Теперь я сопоставляю даты. Накануне моей записи, двадцать восьмого октября, он хотел покончить с собой, приготовил смертельную дозу нембутала, но Ивинская его остановила. Он заболел раком и скончался через полтора года в тяжелых страданиях.
Тогда я знал только внешнюю сторону событий. Я понимал, что такие яростные проклятия, угрозы, поношения не могут для поэта, чей возраст приближался к семидесяти, пройти бесследно, и в конце концов решил, что надо поддержать старика. Примерно такими словами можно передать мои мысли и ощущения, когда во время зимних школьных каникул в январе пятьдесят девятого года я предпринял паломничество к Пастернаку и ехал в Москву. Уже в столице я долго колебался, не решаясь вторгнуться в его жизнь.
В записной книжке сохранилась дата - 11-е - когда я наконец решился отправиться в Переделкино. В школе уже начинались занятия, я опоздал на работу. Было тепло, но не таяло. Чуть ниже нуля. Местоположение зимней дачи поэта я по рассказам представлял себе весьма приблизительно. От станции по направлению движения поезда вело широкое шоссе со следами многочисленных автомобильных колес. Около трансформаторной будки надо было свернуть направо на пешеходную дорогу. А дальше... Дальше искать и спрашивать.
Подойдя к трансформаторной будке, я замер: проселок был покрыт сплошным снегом, на котором виднелись полузанесенные следы одинокого путника. Я решил, что иным и не может быть путь поэта, и, никого не спрашивая, пошел по этим следам.
Странным образом они привели меня прямо к красивой двухэтажной шоколадного цвета с застекленными верандами даче Пастернака, бесчисленное количество раз изображенной теперь в журналах, газетах, на форзацах и переплетах книг, в передачах телевидения всего мира. Когда я вошел на большой участок, меня увидела пожилая женщина. Я объяснил, что приехал повидать Бориса Леонидовича.
– По утрам он работает и никого не принимает, мы его не беспокоим. А вы с ним сговаривались?
– Нет. Что ж, тогда я уйду.
– Подождите, я скажу Борису Леонидовичу.
Представляю себе, как я выглядел, что было написано на моем лице, если моя собеседница так сразу нарушила распорядок дня поэта. Позже, когда я стал изучать его жизнь и творчество, я узнал, что в это время он работал над оставшейся незавершенной пьесой "Слепая красавица".
Встретившая меня женщина ушла, а я подготовил фразу с извинением.
Тут на крыльце появился человек, очень похожий, судя по фотографиям и рисованным портретам, которые я видел в книгах, на Пастернака. Его младший брат или старший сын (я не имел понятия, существуют ли они в природе). Приготовленные извинения застряли в горле, я боялся ошибиться. А он стоял на крыльце с непокрытой головой, в серой рабочей куртке, выжидающе и внимательно, несколько настороженно смотрел на меня. Пауза невозможно затягивалась.
– Что же вы стоите? Входите. Ведь я простудиться могу.
Я понял, что это все-таки Пастернак.
В нем не было решительно ничего от семидесятилетнего старика, нуждавшегося в моей поддержке. Передо мной стоял стройный, крепкий, выше среднего роста, с прекрасно развитой грудной клеткой человек с седеющими волосами и молодыми, замечательными глазами. Поразили крупные черты, высокий лоб, характерная нижняя часть лица. Мне показалось и
кажется сейчас, что решительно все в этом лице говорит об уме и воле. Подобное умное и волевое лицо, сочетание прекрасно развитого лба и характерной нижней части лица я видел еще у одного человека - у Святослава Рихтера.Внешность Пастернака меня потрясла. А Симон Чиковани о первом впечатлении от Пастернака сказал: "Вот таким я представляю себе Пушкина".
В сенях я стал сбивчиво говорить о том, как люблю его и его стихи. Никаких слов поддержки я не произносил, они прозвучали бы фальшиво. Так мне казалось. Он спросил, пожимая и не выпуская мою руку, пристально, сторожко вглядываясь в мое лицо:
– А я вас как-нибудь знаю?
И здесь он поразил меня снова. Я сказал, что он со мной никогда не встречался, только вот два года тому назад я писал ему по поводу его стихов в "Знамени".
– А, Баевский, Баевский! Я хорошо вас помню.
Я не назвал своей фамилии. Пастернак ее сам вспомнил. Настороженность, напряжение как рукой сняло. Я выразил удивление. Я был на седьмом небе от счастья.
– Это теперь вокруг меня много народу, а тогда совсем не было, и ваше письмо было мне дорого.
Много позже я сообразил, что из нашего маленького диалога следует, что мое письмо было единственным откликом, полученным Пастернаком на ту публикацию в "Знамени". А слова поэта об одиночестве нуждаются в объяснении, их нельзя понимать буквально. Пастернаку, который стоял на вершине мировой культуры и был самым образованным среди поэтов своего времени, нужны были слушатели и собеседники, способные понять его монологи и вести с ним диалог, - философы и музыканты, актеры и художники, филологи и поэты. Такие люди возле него были. Однако он, с его сначала инстинктивным, затем глубоко осознанным, органичным демократизмом страдал от мысли, что после войны у него нет массового читателя. "Большая литература невозможна без большого читателя", - говорил он. Вся жизнь его была подчинена стремлению уйти от узости любой литературной школы, от замкнутого элитарного круга собратьев по профессии и читателей-гурманов и заполучить читателя массового, не искушенного специальным образованием, со здоровым интересом к жизни и такой литературе, которая помогает эту жизнь наполнить и осмыслить. Мне к людям хочется, в толпу. Через полгода после моего посещения Пастернак написал замечательному актеру Московского художественного театра Б.Н. Ливанову, как раз одному из тех, кто составлял его близкое окружение: "А охотнее всего я всех бы вас перевешал". А несколько ранее о том же было недвусмысленно сказано в стихах: Друзья, родные, милый хлам! Вы времени пришлись по вкусу. О, как я вас еще предам, Лжецы, ничтожества и трусы! Быть может, в этом божий перст, Что нет для низости дороги, Как у преддверья министерств Покорно обивать пороги. Эти письмо и стихотворение давно неоднократно опубликованы. Я их только еще раз воспроизвожу.
Пастернак проводил меня в довольно большую комнату на первом этаже, столовую или гостиную, извинился, сказал, что напряженно работает и много времени уделить мне не сможет. Теперь я знаю, что попал к поэту в то время, когда здоровье его было окончательно подорвано, когда он стоял на пороге решения, соотносимого с тем, которое принял перед смертью Лев Толстой - о полном разрыве со своей средой и уходе к Ивинской. Давно, еще в "Охранной грамоте", он рассказал "о той из века в век повторяющейся странности, которую можно назвать последним годом поэта ...> Меняют привычки, носятся с новыми планами, не нахвалятся подъемом духа. И вдруг - конец, иногда насильственный, чаще естественный, но и тогда, по нежеланию защищаться, очень похожий на самоубийство". А я приехал из Донбасса, чтобы поддержать и ободрить его... Жизнь Пастернака неудержимо устремлялась к роковому концу, и не с моими малыми силами было его отодвинуть. Через двенадцать дней после моей встречи с Пастернаком его схватили прямо на улице в Переделкине, затолкали в машину и отвезли к генеральному прокурору СССР Руденко. А тот пригрозил, что на основании перехваченных писем против Пастернака и его близких будет возбуждено уголовное дело. В окружении Пастернака предполагали, что именно после этого потрясения он заболел раком.