Самодержец пустыни
Шрифт:
На самом деле перед лицом неминуемой и близкой смерти человек редко выступает в роли обвинителя. Земной суд, каковы бы ни были судьи, должен казаться ему прологом другого, высшего, перед которым он скоро предстанет и где его смирение, как и честность ответов на этом, предварительном суде, тоже будут учтены. Непримиримость – доблесть тех, кто надеется получить отсрочку, и утешение для их оставшихся на свободе соратников.
Я р о с л а в с к и й: Вы признаете себя верующим человеком, христианином-лютеранином. Как у вас вяжется понятие о религии как основе нравственности с такими жестокостями, как убийство бурят, китайцев и даже детей?
У н г е р н: Это грех.
Я р о с л а в с к и й: Как же вы могли писать, что посланы самим богом для спасения Монголии?
У н г е р н: Писал для красного
После выяснения его политических взглядов и обстоятельств мятежа в Азиатской дивизии Ярославский спрашивает, не рассматривает ли он свою попытку восстановить монархию как последнюю в ряду ей подобных. “Да, последняя, – соглашается Унгерн. – Полагаю, что я уже последний”.
Добившись эффектной итоговой реплики, Ярославский садится на место. Теперь свою скромную лепту в ход процесса должна внести защита. Боголюбов интересуется, не страдал ли Унгерн нервными расстройствами, не было ли такого рода больных среди его родственников. Унгерн отвечает отрицательно, хотя на самом деле его отец в юности страдал не то нервной, не то психической болезнью неизвестной этиологии и был даже помещен для лечения в какой-то пансионат [213] . Вероятнее всего, Унгерн об этом просто не знал, а если знал, то по понятным причинам говорить не хотел.
213
Сообщено C.Л. Кузьминым.
Тем не менее Боголюбов просит суд назначить судебно-медицинскую экспертизу для установления степени его нормальности. “Так как процесс имеет историческое значение, – объясняет он правомерность своей просьбы, – он должен быть проведен с исчерпывающей полнотой и быть исторически объективным”.
Это входит в правила игры. Получив соответствующие инструкции, члены трибунала делают вид, что совещаются, и лишь потом отклоняют ходатайство защиты. После 15-минутного перерыва выступает Ярославский с обвинительной речью.
В газете она занимает почти целую полосу и, судя по размерам, длилась не меньше часа, но смысл ее прост: суд над Унгерном есть суд не над личностью, а “над целым классом общества – классом дворянства”. Как в публицистике, темы тут связаны между собой не логикой, а пафосом. От крестовых походов с их “ужасными грабежами”, истреблением “огнем и мечом магометанских народов и сел”, в чем повинны далекие предки подсудимого, Ярославский вновь переходит к прибалтийским баронам последних поколений, которые “в буквальном смысле как паразиты насели на тело России и в течение нескольких веков эту Россию сосали”. Отсюда он виртуозно возвращается к побитому в Черновцах комендантскому адъютанту: “Унгерн бьет его по лицу, потому что привык бить людей по лицу, потому что он барон Унгерн, и это положение позволяет ему бить людей по лицу”.
Его жестокость объясняется двумя главными причинами: классовой психологией дворянства и религиозностью, в изложении Ярославского предстающей набором кровавых суеверий. Если иудеев обвиняли в человеческих жертвоприношениях, в использовании крови христианских детей для приготовления мацы, то и он бросает аналогичное обвинение своим идейным противникам в лице Унгерна: “Они считают, что не только нужно установить некий ряд обрядов, они верят в какого-то бога, верят в то, что этот бог посылает им баранов и бурят, которых нужно вырезать, и что бог указывает им звезду, бог велит вырезывать евреев и служащих Центросоюза, все это делается во имя бога и религии” [214] .
214
Лишь однажды в его речи прозвучала человеческая нота: “Лично Унгерн просто несчастный человек, вбивший себе в голову, что он спаситель и восстановитель монархов и на него возложена историческая миссия”.
И вывод: “Приговор, который будет сегодня вынесен, должен прозвучать как смертный приговор над всеми дворянами, которые пытаются поднять свою руку против власти рабочих и крестьян… Мы знаем, что все дворянство с исторической точки зрения является в наше время совершенной ненормальностью, что это отживший класс, что это больной нарыв на
теле народа, который должен быть срезан. Ваш приговор, – обращается Ярославский уже не к публике, а к членам трибунала, – должен этот нарыв срезать, где бы он ни появился, чтобы все бароны, где бы они ни были, знали, что их постигнет участь барона Унгерна”.В то время в газетные стенограммы произнесенных речей еще не вставляли набранное жирным шрифтом и заключеное в скобки слово “аплодисменты”, но они наверняка были. Затем слово предоставляется Боголюбову.
Начинает он с комплимента предыдущему оратору (“великолепная и совершенно объективная речь обвинителя”) и оправданий собственной незавидной роли ссылкой на законность: “Там, где есть государственный обвинитель, должен быть и защитник. Того требует равноправие сторон”.
Тем не менее Боголюбов позволил себе сказать ту правду об Унгерне, которая абсолютно не нужна была устроителям процесса.
“Серьезный противоборец России, – вольно пересказывает он формулировки обвинения, – проводник захватнических планов Японии”. Но так ли это? Нет: “При внимательном изучении следственного материала мы должны снизить барона Унгерна до простого, мрачного искателя военных приключений, одинокого, забытого совершенно всеми даже за чертой капиталистического окружения”.
Надо отдать должное смелости Боголюбова. Он, пусть осторожно, подверг сомнению выводы представительства ВЧК по Сибири, которое готовило обвинительное заключение. Не слишком убедительным показался ему и основной тезис речи Ярославского, объявившего Унгерна типичным представителем своего класса. “Можно ли представить, – вопрошает Боголюбов, – будь то барон Унгерн или кто-нибудь другой (то есть вовсе не обязательно выходец из дворянства, хотя бы и прибалтийского. – Л.Ю.), чтобы нормальный человек мог проявить такую бездну ужасов? Конечно, нет. Если мы, далекие от медицины и науки люди, присмотримся во время процесса, то мы увидим, что помимо того, что сидит на скамье подсудимых представитель так называемой аристократии, плохой ее представитель, перед нами ненормальный, извращенный психологически человек, которого общество в свое время не сумело изъять из обращения”.
По мнению Боголюбова, возможны два варианта приговора.
Первый: “Было бы правильнее не лишать барона Унгерна жизни, а заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил”. Увы, “кольцо капиталистического окружения” делает этот вариант сугубо предположительным.
Остается второй: “Для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будет самым легким концом его мучений. Это будет похоже на то сострадание, какое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие”.
О п а р и н: Подсудимый Унгерн, вам предоставляется последнее слово. Что вы можете сказать в свое оправдание?
У н г е р н: Ничего больше не могу сказать.
Трибунал удаляется на совещание. Процесс продолжался пять часов. В 17.15 объявляется приговор: Унгерн признан виновным по всем трем пунктам обвинения, включая сотрудничество с Японией, и приговорен к расстрелу.
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Расстреляли его в тот же вечер или рано утром следующего дня. Обычно в таких случаях приговоренных вывозили за город, закапывали на месте расстрела, а могилу сравнивали с землей. Могли бросить тело и в реку, как поступили с Колчаком (в таких случаях новониколаевские чекисты говорили о своих жертвах, что отправили их “караулить воду в Оби”), но это делалось преимущественно зимой, когда течением не могло прибить труп к берегу.
При одиночных казнях смертника ставили на колени и убивали выстрелом в затылок. Скорее всего, с Унгерном именно так и поступили. Кто-то уверял, что его застрелил сам Павлуновский представитель ВЧК по Сибири, но ходили слухи и о том, будто в порядке исключения барону позволили умереть как в старые добрые времена – перед шеренгой стрелков. Расстрельная команда якобы состояла из взвода красноармейцев с винтовками и командира с маузером. Грянул залп, Унгерн упал, однако при осмотре тела обнаружили единственную рану – от пули из маузера. Она оказалась смертельной, но больше ни одной раны не было.