Разин Степан
Шрифт:
Одевшись в бархат, ходили в своих валеных шапках и по головам лишь имели сходство с прежними холопами и смердами. Одни переоделись, лезли к сундуку другие:
– Ай да парень! Одел боярином.
– Отаман, – в парчу его обрядить!
– Тут ему коц с аламом, с кружевом!
– Не одежет – чижол!
– Эй ты! Как тебя, отаман?
– Одейся!
– А ну, нет ли там турского кафтана?
– Эво – бери-и! На ище колпак с прорехой, с запоной.
– Пускай буду я, как из моря, с зипуном…
Иные в толпе не переобувались, ходили в своих неуклюжих сапогах, –
– Ежели бежать надо, так одежу кинуть, а сапоги свои…
Херувимы, писанные по золоту среди крестов, спиралей, голубых и красных цветов, неподвижно глядели на гостей, небывалых раньше в покоях царского свояка.
– Эй, други-и! Винца ба!
– Соскучал за солью ходить, хо-хо-хо, бражник…
– Сыщем вино-о!
– Гляньте – птича!
– Диковина – лопочет по-людски!
– На кой ее пуп! Не диво, кабы сокол!
Иные обступили клетку тянутого серебра, совали в клюв зеленому попугаю заскорузлые пальцы:
– Долбит, трясогузая!
– Щипит!
– Бобку нашли, младени? Шибай на двор!
Выбросили клетку с птицей в окно. Коротко сгрудились перед тяжелой дубовой дверью с узорами из бронзы на филенках, нажали плечами – не подается:
– Подай топоры!
Стук – и вылетели дубовые филенки.
– Тяни на себя-а!
Дверь сломана, – хлынули в горенку, мутно сиявшую золотой парчой вплоть до сводчатого потолка. Окна завешены. На вогнутых плафонах с узорами синими и красными – фонари из мелких цветных стекол на бронзовых цепочках; в фонарях горят свечи. Под балдахином из желтого атласа кровать, на кровати – растрепанная и очень молодая женщина.
– Сестрица царицы!
– На пуп нам ее – тут девки есть!
На низких табуретах, обитых алым бархатом, в головах и ногах боярыни – две девицы, обе русые, в голубых сарафанах. Толпа смыла обеих. Скоро и буйно сорвали с девиц шелковые сарафаны, сбороздили заскорузлыми руками девичьи венцы с жемчугом, растрепали волосы. Больная боярыня с усилием поднялась над подушками и слабо крикнула:
– Не надо!
– Хо-хо-о! Не будь ты сестра царицы, мы б тя помяли.
– Пяль, робяты!
– На полу мякко!
– Чего ты? Шибай им рубахи на голову!
– Жадной, обех загреб!
Девицы онемели от ужаса, стиснув зубы и закатив глаза, вертелись в грубых руках, падали, но их подхватывали. Тяжелый вошел в горенку, отбросил занавес окна, – летнее солнце хлынуло в сумрак. Раздался голос, слышный ранее на всю площадь:
– Зазвали в отаманы – слышьте слово! Девок насилить – или то работа! Сечь топорами – наша правда!
Послушались голоса. Девиц, помятых, растрепанных, кинули на кровать боярыни, как снопы соломы. Шиблись обратно в другие покои, – срывали со стен многочисленные образа, разбивали киоты, сдирали серебряные ризы с ладами и жемчугом. Доски образов кидали в окна.
Атаман остался в спальне. Тяжело ступая, шагнул к кровати. Больная боярыня, закрывшись до подбородка атласным одеялом, сидя на постели, дрожала:
– Слушай! Я тебе грозить не стану – скажи добром, где узорочье!
Морозова подняла голубые глаза
и снова с дрожью зажмурилась:– Отведи глаза, не гляди!
– Глаза?
Он шагнул еще ближе, почти вплотную, и слышал, как, забившись под одеяло, всхлипывали девицы. Одной рукой приподнял Морозову за подбородок, другой тяжело погладил по мокрым от недуга и страха волосам, но в голове его мелькнуло: «Могу убить?»
– Не боярин я… Огнем пытать не стану, – добром прошу…
Чуть слышно боярыня сказала:
– Подголовник… тут, под подушками…
– Ино ладно!
Он выдернул тяжелый подголовник, отошел, стукнул, отвернувшись к окну, ящик о носок сапога и, выбрав в карманы драгоценности, пошел, не оглядываясь, но приостановился, слыша за собой голос боярыни:
– Не убьют нас?
Ответил громко на слабый голос:
– Нынь же никого не будет в хоромах!
– Не спалят?
Сказал голосом, которому невольно верилось:
– Спи… не тронут!
За дверями спальни Морозова еще раз слышала его:
– Гей, голутьба! Вино пить – на двор.
Терем вздрогнул – по лестнице покатилось тяжелое. Со двора в окна долетал отдаленный громкий раскат голосов, стучали топоры, потом страшно пронеслось в едином гуле:
– Вино-о-о!
Под землей, в обширном подземелье, подвешены к сводчатому потолку на цепях сорокаведерные бочки с медами малиновыми, вишневыми, имбирными. Сотни рук поднялись с топорами, били в днища:
– Шапки снимай!.. Пьем!..
– А я сапогом хочу.
– Хошь портками пей!
Долбились, прорубались дыры в доньях, из бочек забили липкие, душистые фонтаны. Пили, дышали тяжело, отплевывались, скороговоркой на радостях матерились. Иные садились на земляной пол. Кто-то, надрываясь, зычно кричал одно и то же, повторяя:
– Приторомко! Подай водку-у…
– Ставай, пей!
– Здынь, я немочен!
Липкие фонтаны из сотен бочек продолжали бить. На полу стало мокро, как в болоте; потом хмельное мокро поднялось выше.
– Шли за солью – в меду тонем!
Мокро было уже по колено.
– Бу-ух! Бу-ух!
– Энто пошто?
– Бочки с водкой лупят!
Опять голос хмельной и басистый:
– Уторы не троньте-е! Днища бей, дни-и-ища!
– Пошто-те днища-а?..
– Днища! Или брюхо намочите, а в глотку не попадет!
– Должно, товарыщи, то бондарь, – бочку жаль?
– Бе! Хватит водки-и…
Черпали водку сапогами, чедыгами и шапками.
– Пей, не вались!
– У-улю, тону, ро-обяты-ы!..
Хмельной, сырой и пронзительный воздух одурял без питья. Падали в липкое пойло, засыпали, булькая.
В пьяной могиле, как на перине, шутили:
– Пра-аво-славно-му самая сла-дка-я-а смерть в вине…
В подвале появились люди в серых длинных сукманах, в черных колпаках, похожих на поповские скуфьи.
– Робяты-ы! Истцы зде…
– Бей сотону-у!
Ловили подозрительных и тут же кончали. Какой-то посадский по бедности носил сукман, шапку утопил, стоял на коленях по грудь в хмельном пойле, крестился, показывая крест на шее и руки грубые.